Вячеслав Шишков - Угрюм-река
В пудовой шаманьей шубе, увешанной железными побрякушками, шаман Гирманча неистово бесновался по ту сторону костра, бил в огромный бубен, гикал. А перед костром, у входа, на оленьем коврике, выставив кверху непомерный свой живот, лежала вся иссохшая, полумертвая жена его и печальными, в слезах, глазами обреченно смотрела куда-то вдаль.
Шаман был нем и глух к вошедшим. Марья Кирилловна забилась в угол и ждала. Она видела, как шаман сглатывал-сжирал болезнь жены: «Хам-ам! Агык!», как с заклинаниями мазал жертвенной оленьей кровью и лоб, и грудь, и живот своей жены, как снова осатанело кружился у костра, вот бессильно упал наземь, тяжко застонав.
А когда очнулся, снял шаманью шубу и, выкурив подряд три трубки, сказал Марье Кирилловне:
— Здрово, Машка! Пошто прибежаль?
— Голубчик, Гирманча… — начала она. — Вот какое дело-то… — И все рассказала ему про сына, потом вынула из саквояжика дары. — Это тебе, а это жене твоей… Ради бога… Ой, тьфу, тьфу, тьфу! Погадай, пожалуйста… Места не найду. Того гляди — разума лишусь. Сердце мое в тоске.
— Ничего… Это ладна, — радостно сказал шаман, с жадностью набрасываясь на бутылку коньяку — подарок. — Ужо пойду самый главный шайтан кликать, самый сильный… Ехать шибко далеко надо, ой-ой, как… Туда, да туда, да туда… Где найдешь? Может, твой парень сдох, в ад надо ездить, в черный день ездить… Может, сдох, как знать.
— Что ты, что ты! — слезливо скривила рот Марья Кирилловна, подняла голову — Гирманчи в чуме не было. Звал-призывал Гирманча в тайге главного шайтана, и гортанный голос его то взлетал над чумом, то спускался в преисподнюю, был глух, придавлен.
Один за другим стали собираться в чум заспанные тунгусы. Щурясь на яркий свет, садились они живой подковой вокруг костра, приветливо посматривали на гостью: авось поднесет по чашке огненной воды, от которой вдруг станет весело в руках, в ногах, вдруг сгинет зима, мороз, болезни, каждый будет богат и силен.
Гирманча вошел усталый, бледный; с прошлой ночи он ничего не ел: нельзя. Но движения его четки, быстры. Окинув возбужденным взглядом чум, он сел на олений коврик-кумолан и потребовал костюм шамана. Ближний родственник Гирманчи подал сапоги, тяжелую шубу, шапку, рукавицы и стал над костром греть бубен: кожа натянется сильней, бубен будет говорливей, гулче.
Настроение шамана стало нервным. Он бесперечь курил, заразительно позевывал — трещали скулы, — присвистывал, что-то невнятно бормотал. И вновь без конца зевал, раздирая скулы. Взволнованная Марья Кирилловна сидела по ту сторону костра, против шамана, с упованием смотрела на него.
Вдруг худощавый, с моложавым ласковым лицом Гирманча исчез — перед ней сидел теперь грозный, грузный, в колдовском облачении шаман.
— Бубен! — крикнул он и тихо ударил колотушкой в хорошо натянувшуюся кожу.
Глухо вздохнул оживший бубен раз, другой. Затянул шаман, запел, как во сне, тонким голосом, стал по-тунгусски, нараспев рассказывать, что пришла к нему бога-чиха Машка, ну что ж, он услужить ей рад, вот только, пожалуй, трудно будет сегодня летать ему; ну да ничего, он знает — как. Лишь бы подальше от свежих могил, от теней, карауливших еще не сгнившие свои тела, от коварных колдунов, от логова рожающей бабы. Дальше, дальше!
Удары в бубен стали постепенно учащаться, стали громче.
— Эй, духи, собирайтесь! — Он уткнулся головой внутрь бубна и поет, приветствуя каждого явившегося духа:
— А, это ты, гагара? Вот, славно… Ты самая проворная… Эй, добро! Помнишь, как ми ныряли с тобой, едва дна достали?.. Карась тогда густо шел, не протолкнешься. О-о-о… А где твоя сестра, твой брат?
И чудится суеверной Марье: один за другим духи собираются, собираются, невидимкою садятся на край бубна, ждут. От дыры вверху, сквозь которую смотрят с неба звезды, и до последнего темного угла весь чум стал наполняться жутью, нежитью. И чудится всем, одуревшим, всем потерявшим здравый рассудок: ночные волшебные силы шепчутся, колышут присмиревший, напитанный адским смрадом воздух, все прибывают-прибывают, тихим свистом приветствуя своего знакомца, который призвал их к бытию. Добрые и злые, покорные и, как взбесившийся сохатый, буйные слетаются со всех семи небес, земли и преисподней.
И раздается сердитый, надтреснутый голос шамана:
— А! Это ты, проклятый змей? Это ты огадил мне в тот раз глаза, чтоб ослепить меня? Врешь, вижу! Вижу! Я сильней тебя!.. А ну, давай тягаться!..
Вот оглушительно ударил бубен — все в чуме затряслось, заколыхалось, — гикал, гукал шаман страшным голосом, и все железища на его шубе злобно встряхивались и звенели.
Марья Кирилловна окаменела, сердце замирало, металось в страхе. Пока не поздно, надо бы бежать… «Лука, Лука!.. Где он?»
— Все! — крикнул шаман и поднялся во весь рост. — Слетелись, съехались, примчались… Все! Та-та-та… Та-та-та… О, вас много!.. Бубен мой огруз… Эй, подсобляйте!
Выше подымайте меня, выше!
Он крутнулся, ударил что есть сил бубном в левое колено и стал скакать вокруг костра на обеих ногах враз, как воробей. Гикал, каркал, пел на непонятном языке, и зрители, доселе равнодушные, начали подхватывать хором никому неведомую песню.
Выше, выше, подымай!
Голоса их дики, исступленны — словно медвежий зык; они рычали, взлаивали по-собачьи; вот кто-то подавился, кто-то пронзительно завыл. Действо началось. Все кругом взбесилось. Чум дрожал.
— Агык! Агык!.. Та-та-та-та! — ревел шаман, крутясь и ударяя в бубен.
— Я уже высоко, — заговорил он теперь далеким, как чревовещатель, голосом, а неистовый рев кругом начал меркнуть, униматься. — Вот реку вижу на три оленьих перехода вверх, на три вниз… Вот чум… Эй, кто там? Эге, это старый Синтип сидит…
— Что он делает? — несмело выкрикнул из тьмы горбун Лука.
— Сеть чинит, крючки точит… Ага, тут возле озера — леший о семи глазах. Пусть торчит, как сгнивший пень… Там, внизу, не видать ни одного врага… Важно… Эй, мошкара моя! Поднимай меня выше! Буду дальше смотреть.
И застонал, и заметался. Звякали железища неистово, дрыгали на шапке совиные перья, — громко, пронзительно крикнул шаман:
— Вижу! Все вижу!.. На сто оленьих переходов… — и еще громче крикнул:
— В гроб! Назад, в гроб скорей!..
Геть, шаманка, в гроб!..
Крепче молота бухнуло в сердце, в голову Марьи Кирилловны слово «гроб». С резким криком, словно жизнь вынимали из нее, опрокинулась навзничь, обмерла.
— Воды! Давай воды скорей, снегу! — засевался горбун Лука.
— Вижу, слышу… Жив… — хрипел шаман, и большущий бубен грохотал, как гром в горах.
Шаман крутился в своей пудовой шубе, как легкий вьюн, ветер бурей летал по чуму, швырял пепел в рты, в глаза сидящим, и пламя костра, гудя, металось. Быстрей, еще быстрей!
Белая вспузырившаяся пена запечатала весь рот шамана, тяжко хрипит шаман. Сердце умирает, едва бьется.
— А-а!.. Вот ты где? Ну, здравствуй, — чуть слышен его шепот. Грохнулся на землю шаман.
— Держи бубен! Хватай! — вскочил на ноги весь чум:
— Сгорит, порвется бубен, тогда шаману смерть.
Шаман лежал ничком с закрытыми глазами. Он весь подергивался, весь дрожал, пена клубилась на губах. Бережно перевернули вверх лицом, отерли с губ белую густую пену, накрыли голову шелковым платком — подарком. Захрипел шаман.
Горбун Лука, раскорячившись, непрерывно поминая Христово имя, тер снегом лицо и шею обомлевшей Марьи Кирилловны. Вот шевельнулась, взглянула на Луку, и веки ее вновь закрылись.
Когда окончательно пришла она в себя, шаман Гирманча сидел на прежнем месте, улыбался ей. Он в красной рубахе, на груди большой серебряный крест, как у попа. Длинные поповские волосы спутались и были влажны. На моложавом, со втянутыми щеками, лице Гирманчи ласково блестели живые, но полные страдания глаза.
— Эге, Машка, здравствуй! Чего случилось? — осведомился он и взял в рот трубку, раболепно поданную соседом: всяк норовил подать шаману свою трубку, наготовили, набили табаком — кури.
— Ну, Гирманча, — сказала Марья Кирилловна, оправляясь. — Век не забуду… Ой, и страх!.. — И медлила опросить о главном — а вдруг? Приказывала языку, но язык немел.
— Живой, — беспечально прозвучал вдруг голос Гирманчи из едучего махорочного облака:
— Как жа, совсем живой… Чай пьет, цахар трескат… Во.
— Где же, в тайге, в снегу? — придвинулась Марья Кирилловна.
— Да-а-леко… — Гирманча в медленном раздумье повернулся во все стороны и указал направо:
— Там!
— Живой? — усмехнулась, вынимая платок, Марья Кирилловна. Рот ее кривился.
— Живой, здоровый… Кра-а-сный… Шаманка спасла его, девка, из гроба встала… — врал Гирманча. — Борони бог, как… А черкесец поколел.
Марья Кирилловна и в горести и в радости заплакала и, замерев, повисла у Гирманчи на шее.