Иван Наживин - Глаголют стяги
— В степь!.. — крикнул Варяжко.
Он на скаку обернулся на высокий терем. В оконце на одно мгновение мелькнуло милое, белое, испуганное лицо… Двое воев-лапотников с большими бородами, поняв, что на княжом дворе случилось что-то неладное, сунулись было затворить ворота, но Даньслав свалил одного ударом меча плашмя, а другого смял конём Варяжко, и дружинники, в облаке пыли, среди гвалта собак и звона оружия, вынеслись в слободу и — в чистое поле.
— В степь!.. К печенегам…
И, обратившись в сёдлах, дружина погрозила Киеву мечами и понеслась, пригнувшись к сёдлам, в жутко пустую Степь.
XX. КЛАД
Ой у поли могила з витром говорыла
Повий, витре буйнесенький, щоб я не чорнила,
Щоб я не чорнила, щоб я не марнила,
Щоб на мени трава росла та ще й зеленила.
Неоглядная степь весенняя. Трава в рост всадника и цветов лазоревых по ней, что звёзд по небу. Дух от них идёт — не надышишься. А над степью жаворонки звенят, кобчики, повиснув на одном месте, крыльями трепещут, а по зорям то с воды, то на воду гуси тянут, утки, лебеди и жерав, птица степная… На крутом берегу светлой степной реки, полной какой-то ясной дрёмы, стоит табор печенегов: ряды двухколёсных повозок-веж, а среди них бегают ребятишки чумазые, лают худые собаки; хозяйки хлопочут около огней, готовя немудрый ужин, а другие в это время в стороне кобылиц доят… С другой стороны табора, на лугу, под надзором старого печенега да ребят рогатый скот пасётся, отъедаясь сочной травой после долгой зимней голодовки. На песчаной отмели, у воды, несколько мальчишек-подростков упражняются в стрельбе из лука. Бородатые, большеусые, всегда угрюмые отцы их — одни ладят под вежами что-то, другие, лёжа на брюхе, обсуждают новый набег на Киев: жившие среди них ещё с осени Варяжко и Даньслав очень их подбивали на это дело, но степняки ещё помнили, как растрепали их недавно кияне. Лазутчики их все в один голос доносили: в Киеве идёт большое веселье, дружина у князя Володимира большая, вои для чего-то собраны стоят. То же подтвердил и свещегас Берында, которого они заарканили на порогах из каравана, шедшего в греки, как языка. Берында, пробиравшийся погулять в Византию, такого им насказал, что старики уже подумывали потихоньку, не откочевать ли от Днепра подальше…
У огонька, на котором урчала в чёрном котелке похлёбка со свежей убоиной, лежали на примятой пахучей траве четверо: грустный Варяжко — не уставало его сердце болеть по Оленушке; опушившийся первой бородкой, загоревший и оборвавшийся Даньслав; Берында со своими ёрническими глазами и похабной бородёнкой и Урень, средних лет печенег, крепыш небольшого роста с какою-то пегой гривой вместо волос. Он долго был в плену в Византии, недавно бежал в степи, и теперь ему везде чего-то точно не хватало: в Византии — степи, а здесь, в степи, — Византии и её удовольствий. Кияне жили среди степняков на всей своей воле, никто их ни в чём не стеснял, и часто на конях они отлучались на охоту и пропадали целыми днями… Урень очень привязался к ним. Бестолковый и ничего путём не умеющий Берында был кашеваром и загрызался со всеми в таборе, по своей привычке, настолько, что печенеги не раз уже подумывали спихнуть его в реку или на аркане удавить…
Видя, что печенегов на поход не подымешь, Даньслав и Варяжко заскучали и без конца придумывали, что им теперь делать. Огневой Даньслав рвал и метал, а тихий Варяжко тосковал и часто, усевшись на курган, одинокий, часами смотрел в сторону Киева и пел тихонько унывные песни… И потихоньку, в тиши звёздных степных ночей, у них составился план: идти на Поморье, к варягам, занять с ними Новгород, а оттуда ударить и по Киеву. Но варягов без денег не подымешь тоже, а где их взять?
— А в скифских могилах… — выпалил, как всегда не думая, Берында. — Там его, сказывают, закопано — и не сосчитаешь…
Гридней-изгоев точно осенило: а в самом деле?! И, сдружившись с Уренем, которому в таборе тоже не сиделось, они стали потихоньку пытать его об этом деле. Чуя, что затевается что-то замысловатое, печенег охотно пошёл гридням навстречу.
— По могильникам мы не лазим… — сказал он. — А что говорят про клады много, это верно. Только будто заклятье крепкое на все их положено, не возьмёшь спросту-то.
Берында опустил деревянную ложку, которою он мешал в котелке, и сказал:
— Ну, это совсем пустое дело… Для отыскания кладов и их безопасного вынимания очень помогают травы: плакун-трава, петров крест, спорыш-бел кормолец, объярь, шапец — мало ли их? Ежели хошь об кладе доподлинно изведать, есть или нет, — подняв перед собой ложку с прилипшим к ней просом, наставительно говорил он, — возьми лучше всего шанцов корень да воскресенской свечи воск и раздели надвое. И одноё половину, очертя воском, положь на кладовое место, а другую на ночь в головы клади или чистым платом у сердца привяжи, и в тоё ж ночь придёт клад и будет говорить, как положен, на что положен, на худо или на добро, и сколь давно, и как лежит, и как взять. И доподлинно тебе все расскажет и взять велит… Сии травы, и спорыш, и объярь, и кормольцева, испытаны. А сие делать по три ночи, то все изведаешь, что надобно… Эти травы добрые ко всякой кладовой знатной премудрости и так и зовутся кладовыми…
— А где они, эти травы-то? — спросил нетерпеливо Даньслав.
— А этого я уж знать не могу… — отвечал Берында. — Надо поискать смысленного человека такого. Есть такие — у-у-у, на версту в землю видят!..
Даньслав не вытерпел и сплюнул в сторону:
— От дурень!..
— А чего ж ты лаешься-то?.. — сразу полез тот. — Нешто я тут причинен? Вот тоже голова!..
У Даньслава чесались руки, но он только крепко губы сжал и потемневшими глазами смотрел в вечереющие дали…
— Наши мёртвых трогать не любят… — сказал Урень медлительно. — Но, может, можно и попробовать… А? Отсюда не больно далеко, на Волчьем Броде, стоит великий курган, а на нём баба каменная поставлена, должно быть, большой какой царь ихний похоронен… Можно попробовать…
Помолчали. Тихо урчала похлёбка в котелке. Над рекой звенели ребячьи голоса.
— Ну, что же… — нетерпеливо сказал Даньслав. — Вот стемнеет, и поедем — будто на охоту… Что зря время-то терять?..
— Я ни за какие не поеду… — сердито сказал Берында. — Там ещё такого насмотришься, жизни не рад будешь… На кладах всегда заклятье кладётся… Ты, должно, такого дела и не нюхивал, а я…
— Нет, ты поедешь, — решительно оборвал его Даньслав, и ноздри его раздулись. — Если тебя оставить тут, то ты всем, собака, набрешешь, о чём мы говорили. И не разговаривать у меня!.. — прикрикнул он, положив правую руку на меч. — Ты знаешь, длинных разговоров я не люблю…
Берында, ворча ругательства, бешено мешал похлёбку. Она плескала на уголья и шипела. Этот окаянный парнишка с его постоянным хватаньем за меч был противен ему до последней степени, но делать было нечего… Они наскоро похлебали своего варева, и Урень, косолапо, как все всадники, шагая по траве, привёл четырёх осёдланных, но без стремян, по-скифски, коней. К их разъездам так привыкли, что никто даже и не спросил их, куда и зачем. И, захватив в своей веже оружие, гридни в сопровождении Берынды и Уреня направились в осиянную закатными огнями степь. Огромные тени от них легли по траве чуть не на версту… Сильно пахло цветами…
Ехали молча. Урень, несмотря на долгое пребывание в Царьграде, не утратил чутья степи и уверенно шёл передом, направляя путь по тёмным курганам, а когда заря померкла и на востоке, как червлёный щит богатыря, показалась огромная луна, то по едва видным звёздам… Дремалось… Все боролись со сном, но всё же на несколько мгновений засыпали и, качнувшись к луке седла, снова пробуждались и зорко смотрели в лунную мглу, полную шорохов, шепотов и упоительного запаха росных трав. И Варяжко, исходя кровью сердца, тайно молился своей Оленушке и старался не думать, что с ней теперь, а Даньслав, наливаясь жаждой ярой мести, думал о гордой Рогнеди своей и о том радостном дне, когда он упьётся кровью злодея Володимира. Берында же думал, как бы ему поскорее улизнуть в Царьград: можно бы там креститься опять. Закормили бы благодетели на убой и дарков всяких надавали бы… А то лавочку бы гоже у моста на Сике открыть…
В небе тихо искрились в лунном тумане звезды. Большая Медведица тихо поворачивалась хвостом к востоку, возвещая, что рассвет уже недалёк. Влажнее и ещё душистее стал воздух — и всадники, и кони были мокры от росы. Иногда из-под ног коней с треском взрывался с гнезда стрепет или тяжёлый дудак. Иногда табун диких коней с звонким ржанием уносился вдаль. И, как всегда перед рассветом, дремалось особенно сладко, особенно неодолимо. Но сон разом слетел, когда Урень остановил коня и, указывая рукой вперёд, сказал:
— Вот она…
Впереди, на золотисто-зелёной полоске зари, на шеломени, чернело большое и грубое подобие человека. Всадники подъехали ближе, спешились, стреножили коней, а сами, с удовольствием разминаясь, пошли к каменному истукану. Обходя огромный курган вокруг, они наткнулись в высокой траве на совершенно истлевшее оружие, которое при первом же прикосновении рассыпалось пылью: после того как царь был зарыт, скифы удушали пятьдесят из его лучших воинов и на лучших конях, тоже мёртвых, расставляли их, крепя кольями, вокруг могилы… И, постояв в раздумье над сгоревшими доспехами воинов, от которых самих не оставалось и праха, они направились к жутко молчаливому кургану. В свете разгоравшегося дня истукан стоял весь уже розовый. Вышиной он был почти в два человека. На нём было мужское полукафтанье, а на голове шапочка-мисюрка с галуном, который был по темени пущен крест-накрест. Руки великана были сложены на животе, и в них была чаша… На левом бедре висел на темляке меч, а на правом — колчан. И бесстрастно смотрели каменные очи куда-то за синие грани степи, и, сам тайна, сторожил он бессменно какую-то скрытую в его кургане тайну. У подножия его валялись мелкие монеты: арабские, персидские, греческие, русские, свейские.