Себастьян Барри - Скрижали судьбы
Но что тут поделаешь, и я пошла к ней навстречу по песку, усыпанному мириадами ракушечных осколков, пока ветер повсюду собирал море в складки. С полдороги мать вдруг почувствовала, что я иду к ней, — вдалеке расплывчато замаячило ее повернутое ко мне лицо. Даже с такого расстояния я ощутила отблеск неведомого мне таинства, ее невероятной паники, а затем вся она будто вспыхнула жаром облегчения, потому что, как она и думала, как и надеялась, ее ребенок сидел у меня на руках. И я как могла быстро пошла — шурх-шурх — по хватавшему меня за ноги песку. Теперь мать мчалась мне навстречу, по-прежнему толкая перед собой огромную коляску, и когда между нами осталось всего-то несколько ярдов, она радостно заухала, иначе и не скажешь, чуть не сбила меня коляской с ног, выхватила девочку у меня из рук и теперь плакала, визжала, ревела. Я как будто вернула ей дочь из мира мертвых, и уж верно так она и подумала, когда я рассказала ей про пещеру и начинавшийся прилив.
— Не передать словами, — сказала она, — какой бесконечный ужас я испытала, когда увидела, что ее нет рядом. В голове моей будто кричали тысячи чаек. В груди такая боль была, словно туда лили кипящее масло. И весь берег кричал мне в ответ своей пустотой. Дорогая моя девочка, дорогая моя, дорогая девочка!
Это она ко мне так обращалась, вцепившись в другую свою «дорогую девочку», а теперь ухватив за руку и меня.
Так я познакомилась с миссис Пранти, женой хозяина кафе «Каир». Ей не составило труда выведать мою историю, которую я рассказала ей, тщательно подбирая слова, пока мы ехали обратно в Слайго в ее большом черном автомобиле. И она с радостью предложила мне поработать в кафе «Каир», раз уж учеба моя закончилась, отец умер, а мать, как я выразилась, «болеет» и не выходит из дому.
* * *Я точно не помню, когда Том первый раз зашел к нам в кафе, но в голове у меня до сих пор жив его образ, будто запечатленный на фотокарточке с золотыми уголками, вроде изображений на афишах возле кинотеатра в Слайго, которая хранит его дух, его безграничный оптимизм — на ней Том коренастый, крепко сбитый, почти толстый парень в добротном и аккуратном костюме, не то что у его брата Джека, костюмы которого были скроены и пошиты с куда большим изяществом, и пальто у него еще было такое шикарное, с воротником из мягкой кожи, прямо как у кинозвезды. Оба они носили расточительно дорогие шляпы, хотя и были всего-навсего сыновьями портного из психиатрической лечебницы Слайго: наверное, он-то и кроил эти простоватые костюмы Тома, но уж к нарядам Джека он точно никакого отношения не имел. Но их отец еще и руководил местным джаз-бэндом — оркестром Тома Макналти, а потому в те бессребренные времена сребреники у них всегда водились. Отца его — еще одного коротышку, который в то обжигающее лето вечно появлялся у нас в канотье и полосатом пиджаке, какие можно было увидеть разве что на завсегдатаях скачек, по средам проходившие на окраине Слайго, — звали Старый Том, а сам Том был Молодым Томом, что было весьма разумно, потому что он тоже играл в этом знаменитом оркестре, и неважно, что знаменит он был только в окрестностях Страндхилла и в мечтах жителей Слайго.
К тому времени, как я узнала о существовании братьев Макналти, я проработала в кафе «Каир» уже два года или даже больше. Те годы, что я провела, работая официанткой, были простым, счастливым временем — я крепко подружилась с Крисси, такой же одиночкой, и мы стали друг другу в этом мире поддержкой и опорой. Она была такая вся миниатюрная, ладная, добрая, эта Крисси, бывают на свете и такие люди. Не все ж одни задиры и грубияны попадаются. И хотя я редко видела саму миссис Пранти, но всегда ощущала ее присутствие там, за кипящими бойлерами, утонченными многоногими подставками для пирожных, серебряными реками ножей, ложек и изящных вилочек, которыми едят только самые воздушные торты. Я была уверена: где-то там, за дверями с вычурной резьбой и штришками Египта, где никто никогда не был, будто квакерский ангел, порхала миссис Пранти, говоря обо мне только хорошее. Так уж мне представлялось. Я зарабатывала кое-какие деньги, кормила и купала мать и почти каждый вечер пропадала в кинотеатре, где перевидала тысячи фильмов, выпусков кинохроник и прочих чудеснейших чудес, будто пришедших из самых удивительных, невероятных сновидений. И как-то так вышло, что тогда мне этого хватало, и я никогда не соглашалась «гулять» с кем-то, ни с одним парнем не танцевала больше раза или двух за вечер. Мы, молодые девчонки из города, теснились в стоявшем у самого моря танцевальном зале Тома Макналти, будто поток роз у обочин серых дорог, а иногда, в невероятном порыве простоты и веселья, мы даже выплескивались танцевать на берег, к дороге, которая спускалась из Страндхилла, туда, где столбики на песке указывали путь по мелководью до острова Кони. Вы бы, наверное, сравнили нас с чайками, элегантными белыми птицами, вечно парящими, вечно зовущими, которые всегда летали у берега, будто бы в море бушевал непрекращающийся шторм. Да, семнадцати-восемнадцатилетние девчонки умеют жить и любить эту жизнь, нам только дай волю.
Я говорила, что в Египте никто никогда не был, но Джек-то еще парнишкой ушел служить в Британский торговый флот и успел перебывать в каждом порту на свете, но я тогда еще этого не знала. Эпос о похождениях Джека — совсем маленький, местного значения, но все же этот эпос был мне пока неизвестен. Все, что я видела или пока что замечала, так это двух братьев-щеголей, которые заходили к нам выпить чаю: для Тома — любой китайский, для Джека — всегда «Эрл Грей».
* * *И еще темная история с их братом Энусом, о которой я еще долгое время ничего не знала, да и не скажешь — узнала ли. Так, какие-то обрывки, пара страниц из его истрепанной книжки. Можно ли полюбить человека за одну ночь, познав его в библейском смысле этого слова? Не знаю. Но то была любовь — нежная, страстная, настоящая любовь. Господи прости.
Записи доктора ГренаMirabile dictum[27] (вот и пригодилось чтение Вергилия на школьных уроках латыни, хотя бы эту фразу помню) из психиатрической лечебницы Слайго прислали кое-какие документы. Пришел оригинал старого отчета, у них в архиве условия хранения, наверное, получше наших, потому что все страницы целы. Должен сказать, меня чрезвычайно заинтересовала описанная здесь история Розанны — теперь мне есть что дорисовать к фигуре, которую я видел только на больничной койке. Дорисовать что-то вроде человеческого пейзажа из событий и бед, словно на какой-нибудь картине да Винчи, вроде холмов и замка позади самой Моны Лизы (если я все правильно помню, может, там и нет замка). И поскольку сама Розанна по-прежнему очень закрыта, я с трепетом предвкушал, как прочту этот отчет, будто бы там содержатся все ответы на мои к ней вопросы, хотя на это, конечно, не стоит очень уж надеяться. Письменный документ вроде бы имеет некоторую силу, но ее там может и не оказаться. Мне не нужно стремиться непременно заполнить этими словами ее молчание, хотя соблазн и велик, потому что это кратчайший путь, обходной. Отчет — семнадцать страниц убористой машинописи — выглядит как полное описание всех событий, которые привели к ее, хотел сказать — заключению, но, конечно, в виду имелась госпитализация. Он состоит из двух частей: в первой описывается ее жизнь до замужества, затем перечисляются причины, которые привели к аннулированию ее брака — если только это правильный термин. За этим, судя по всему, последовал период невероятных потрясений, действительно невероятных, ужасных и трагичных. Все это случилось так давно, в жестокой сказке, которой была Ирландия в двадцатые и тридцатые годы, хотя самые большие беды Розанны пришлись на «кризисные годы», как назвал Вторую мировую войну де Валера.
Сам я, положа руку на сердце, не очень понимаю, что из этого отчета ей можно показать. Судя по ее недавней реакции, что-то я сомневаюсь, что эти новые сведения, которые для нее могут оказаться вовсе не новостью, помогут ее разговорить. Если все написанное тут — правда, то правда эта ужасная и тяжкая. Нам в подобных заведениях не стоит слишком уж много думать о вопросах морального или хотя бы судебного воздаяния. Мы похожи на тюремных священников, которые имеют дело с тем, что осталось от человека, после того как свой приговор вынес мирской суд. Мы все пытаемся сказать человеку: на старт, внимание, марш — куда марш? К топору и гильотине здравости? К смертному приговору, которым и является жизнь?
Документ, на который я взираю с таким интересом и даже легким трепетом, подписан отцом Алоизием Мэри Гонтом, и это имя показалось мне знакомым. Я все вертел его в голове и потом вдруг вспомнил, что это же он был викарным епископом Дублина в пятидесятых и шестидесятых годах, соорудив из наметок и намеков ирландской конституции свое право духовной власти над городом, как тогда поступали его собратья. Человек, в каждом слове которого сквозило желание упрятать всех женщин по домам, а всех мужчин поголовно заставить заниматься спортом и блюсти целибат. Сейчас это кажется смешным, тогда это смешным не казалось.