Валентин Пикуль - Слово и дело
Декабристы всегда пристально вглядывались в героику прошлого. В самые трагические моменты истории вдруг распрямлялись гигантские силы русской нации.
Порождались ратоборцы и страстотерпцы, увлекая за собой народ мечом или словом. Вся передовая литература декабристского периода была литературой исторической. Рылеев шел в этой же фаланге… Его думу о Ермаке запел народ: «Ревела буря, дождь шумел; во мраке молнии блистали; и беспрерывно…»
Волынский! Рылеев поднял его «до уровня высокого революционного символа эпохи декабристского движения. Волынский в его изображении прежде всего образец любви к отечеству священной, борец против тирании, пламенный патриот, сын России, символ политического мученичества». Рылеев в горниле вдохновения выковывал Волынского таким, каким Волынский никогда не был, но какой был нужен декабристам в целях пропаганды восстания. Изобличая самодержавие, Рылеев противопоставил ему образ Волынского:
Вражда к тиранству закипит
Неукротимая в потомках -
И Русь священная узрит
Власть чужеземную в обломках.
Так, сидя в крепости, в депях,
Волынский думал…
Любовью к родине дыша,
Да все для ней он переносит
И, благородная душа,
Пусть личность всякую отбросит.
Грамотный читатель понимал, в кого запущены рылеевские стрелы. Здесь каждое слово сигнализировало о предстоящей схватке с царизмом. Каждая строфа взрывала бурю гражданских чувств в читателе. Рылеев достиг того, что имя Волынского стало знаменем… Думу о нем он напечатал в 1822 году. И тогда же садится за новые стихи о Волынском. На этот раз «слова-сигналы» отброшены — декабрист бросает обвинения прямо к престолу. Рождаются стихи «Голова Волынского (Видение императрицы Анны)», и здесь Анна Кровавая предстает как главный виновник всех преступлений…
Однажды пир шумел в дворце,
Гремела музыка на хорах;
У всех веселье на лице
И упоение во взорах…
Царица в Тронную одна
Ушла украдкою от шума…
Да, словно полуночный сыч, она любила блуждать по темным комнатам, прислушиваясь ко всему, приглядываясь…
"Я здесь! — внезапно зазвучал
По сводам Тронной страшный голос…
Она взглянула — перед ней
Глава Волынского лежала
И на нее из-под бровей
С укором очи устремляла…
Кровь! Всюду кровь. Весь престол залит кровью.
«Посинелые уста» Волынского вопрошают ее:
Что медлишь ты? Давно я жду
Тебя к творцу на суд священный;
Там каждый восприемлет мзду;
Равны там царь и раб презренный!
Конечно, такое цензура пропустить не могла. А вскоре поэт вышел на Сенатскую площадь… Его постигла казнь — такая же жестокая, как и казнь его любимого героя. Когда декабристы строились в каре на площади, они подлинного Волынского не знали. Их вдохновлял идеальный образ гражданина-патриота, и потому в день восстания Волынскому было суждено как бы незримо воспарить над декабристским каре…
От рылеевского образа Волынского, служившего целям революционной пропаганды, Волынский уже самостоятельно шагнул в русское искусство! Консерваторы его обходили стороной, Карамзин его полностью игнорировал. Но Александр Пушкин и Николай Тургенев изучали процесс Волынского. Декабрист Сергей Глинка написал историю Волынского, а драматург Владислав Озеров еще раньше разработал план трагедии о нем. Это было время, когда «декабристы разбудили Герцена»; Огарев вспоминал:
Везде шегггалися; тетради
Ходили в списках по рукам;
Мы, дети, с робостью во взгляде,
Звучащий стих, свободы ради,
Таясь, твердили по ночам…
Волынский скоро появился в театре, драма о нем долго не сходила с императорской и провинциальной сцены. Писемский написал о Волынском пьесу, Волынский ожил в исторической повести Булкина «Сыщики», в романе Зарина-Несвицкого «Тайна поповского сына». Хочу напомнить читателю о больших живописных полотнах академика живописи, гарибальдийца Валерия Якоби; художник почт с документальной точностью воспроизвел эпоху Анны Кровавой, а Волынский на картинах Якоби — как струна, дрожащая в напряжении ярости… Наконец, в 1900 году была поставлена опера Арсения Корещенко «Ледяной дом», где кабинет Волынского для первого акта был расписан знаменитым А. Я. Головиным, а партию герцога Бирона пропел молодой тогда и красивый Федор Шаляпин…
Но меня сейчас волнует другое. Стихотворения Рылеева о Волынском оказались вдруг на столе квартиры директора училищ Тверской губернии. Здесь, в тенистой тишине старинных лип и вязов, за простым рабочим столом, писался роман «Ледяной дом». Тогда был 1833 год. Автору исполнилось сорок лет.
ДОМ ЛЕДЯНОЙ И УВАЖЕНИЕ К ТРЕДИАКОВСКОМУ
Ивана Лажечникова называли русским Вальтером Скоттом, и Волынскому под его пером пришлось пройти через дебри иноземной «вальтерскотговщины», где на первом месте стояла занимательность.
Предстояло пройти Волынскому и через цензуру Николая I.
Наконец, время, в котором писался роман, время, уже разбуженное выстрелами декабристов, оно тоже фильтровало роман через себя.
Все это надо учитывать при чтении «Ледяного дома».
В романе действуют Анна Иоанновна и… сам Николай I, которому автор иногда отпускает верноподданнические комплименты. Двор «царицы престрашного зраку» говорит у Лажечникова языком двора николаевского. Намечая историческую перспективу, романист пишет: «Самоваров тогда еще не было!» История в романе отсутствует заодно с теми же самоварами… Даже такое важное событие, как сама казнь патриотов, происшедшая в летнюю жарынь, перенесена Лажечниковым в зимнюю стужу, ибо автору захотелось продемонстрировать все ужасы первозданных морозов того времени. Морозы в Петербурге, по словам Лажечникова, при Анне были гораздо сильнее, нежели при Николае I (опять комплимент: в царствование Николая Палкина даже климат страны намного улучшился).
Первый, кто разругал Лажечникова за этот роман, был Александр Пушкин, который изучал труды Соймонова, знал Тредиаковского, уважал конфидентов Волынского. Пушкин сразу же по выходе книги честно заявил Лажечникову, что история в романе искажена до неузнаваемости: «…истина историческая, в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию».
Артемий Петрович представлен в романе идеальным рыцарем добра, что в корне неверно. Волынского нельзя приукрашивать! Советский академик Юрий Готье указывал грубо, но справедливо, что в этом человеке «отлично уживаются отъявленный взяточник, не уступавший лучшим тогдашним образцам этого рода, и искренний патриот, мечтавший о благе своей родины». Лажечников все изъяны Волынского прикрыл флером уникального благородства. Сильному искажению под пером Лажечникова подвергся и отвратный образ императрицы, которую автор нарядил в ангельские одежды. По роману выходит, что Анна Иоанновна — добрейшая душа, но она, бедняжка, постоянно болеет от забот государственных и только потому не может замечать вандализмов своего фаворита. Но вот нашелся такой герой, как Волынский, принес к престолу правдуматку, царица от этого еще больше занемогла, а Бирон воспользовался ее хворобой, и, пока она там болела, Волынского с конфидентами уже казнили. Как говорится, императрица отсутствует в злодействе «по уважительным причинам».
Имена конфидентов в романе сознательно затемнены анаграммами: Щухров — Хрущев, Перокин — Еропкин, СуминКупшин — Мусин-Пушкин, Зуда — де ла Суда.
Можно встретить в романе и «пиковую даму», которая явилась к Лажечникову из… повести Пушкина. А кто желает познакомиться с отцом А. И. Герцена, тот пусть прочтет страницы, посвященные Хрущеву — Щухрову, — здесь Лажечников отобразил Ивана Алексеевича Яковлева с его тремя польскими собачками, с халатом на мерлушке, с красной шапочкой на темени, помешивающего в камине дровишки… Все это из александровской эпохи Лажечников опрокинул на сто лет назад-в другую эпоху!
Белинский отметил «Ледяной дом» обширной рецензией. «Самым лучшим лицом в романе» Белинский признал молдаванскую княжну Мариорипу, любовницу Волынского. Белинский пропел ей восторженный дифирамб: «…дитя пламенного юга, дочь цыганки, питомица гарема, дивный цветок востока, расцветший для неги, упоения чувств и перенесенный на хладный север…» Конечно, все это было бы очень хорошо, если бы такая цыганская дочь когда-либо существовала! Но дело в том, что никакой Мариорицы и в помине не бывало. Она, чтобы читателю не было скучно, поселилась в «Ледяном доме», придя в Россию оттуда же, откуда и многие иные детали, — из Вальтера Скотта!