Валентин Пикуль - Слово и дело
— Как же это случилось?
— Сам не знаю. Лакеи раньше меня узнали. Вот прибежал…
— Кланяться надо. Господа, кланяйтесь!
— Кому кланяться-то теперича?
— Да вон… Шуваловы показались.
— А кто они теперь будут?
— Не спрашивай, князь. Кланяйся — сюда Воронцов смотрит.
— Охти мне! А там-то кто?
— А это с ам… Разумовский… из свинопасов!
Шум с улицы перерастал" в дикий вопль. Среди бряцанья шпор, под звоны шпаг и сабель похаживала Елизавета, вся в счастливых слезах, таская на себе сверженного ею императора. Наконец ребенок ей прискучил, надоев своим кряхтением, и она позвала гренадер:
— Возьмите младенца брауншвейгского и тащите его вместе с другими врагами… в крепость! А я народу должна показаться…
Из толпы выметывало чьи-то руки и ноги. Там уже трепали какого-то немца.
Толпа жарко сдвинулась над его телом и прошлась как стадо, затаптывая незваного пришельца насмерть. Несколько дней подряд, как в чаду, гуляла, кричала, пьянствовала и убивала улица… Убивали и грабили всех без разбора — голштинцев, вестфальцев, мекленбуржцев, силезцев, баварцев, саксонцев, пруссаков, курляндцев. А заодно с немцами, плохо разбираясь в различиях народов, русские калечили голландцев, шотландцев, итальянцев, испанцев и прочих… Елизавета делала вид, что этой бойни не замечает.
Манифестом к народу она объявила себя императрицей.
Тредиаковский приветствовал ее стихами:
Давно в руках ей надлежало
Державу с скипетром иметь…
О! Матерь отчества Российска,
О! Луч монархинь и красот,
О! Честь европска и азийска,
О! Плод Петров и верьх высот.
Словно соревнуясь с ним, задорно восклицал Ломоносов:
Великий Петр вам дал блаженство,
Елизавета — совершенство…
Целуй, Петрополь, ту десницу,
Которой долго ты жедал:
Ты паки зришь императрицу,
Что в сердце завсегаа держал.
Соперничество поэтов продолжалось — даже в этих стихах!
Сияние снега взметывало над праздничным Петербургом…
КТО КАК ЗАКОНЧИЛ
Лучше всех закончил граф Линар: остался за границей, имея при себе мешок с бриллиантами и большими деньгами. Другие должны были расплачиваться… За все, голубчики, за все!
Начался стихийный отлив иноземцев прочь из России. Ушли тогда многие и стали впоследствии врагами ее. Дезертировал Манштейн, сделавшись адъютантом Фридриха II и главарем прусского шпионажа в России. Подался в Берлин и храбрый генерал Джеме Кейт — он погиб в Семилетней войне на стороне, враждебной русскому народу. Но лучшие все-таки остались на русской службе. До конца решил разделить свою судьбу с русской армией опытный фельдмаршал Петр Петрович Ласси и умер в почестях и в славе. Продолжал верно служить России и безбожный барон Корф; у него было куплено Академией наук богатейшее книгохранилище. Не покинули Россию почти все видные офицеры флота из иноземцев (моряки никогда не совались в дела придворные). На русских хлебах пожелал сидеть далее и принц Гессен-Гомбургекий, но однажды в темном коридоре дворца русских накинута ему на шею петлю и стали давить принца, как давят худых собак; из петли принц сумел вывернуться, а более судьбу не испытывал — сразу же покинул Россию…
Виновных судили! Но за время следствия ни к кому из них не были применены пытки (исключительный случай). Обвинений же дельных не выбирали. Левенвольде, например, был осужден за то, что однажды, обходя стол при дворе, поставил куверт Елизаветы Петровны не туда, куда ей хотелось. Вообще весь 1741 год был посвящен мести за прошлое. Выпущенные из тюрем узники заняли при Елизавете пышные амвоны прокуроров. Из жестокости вышедшие, они и жестоки были немилосердно. Фельдмаршал старый князь Василий Долгорукий, всех сородичей потеряв, десять лет проведя в застенках, отсечение головы топором считал непростительной мягкостью.
— Отрубить кочан легко, — говорил он. — Помучить надо!..
Миниха судить было трудно. Если он и виноват в том, что содействовал избранию Бирона в регенты, то сам же Миних и сверг потом Бирона… В числе судей находился и князь Никита Трубецкой, а между ним и фельдмаршалом плавала нежная тень княгини Анны Даниловны. Вор, нажившийся на лишениях русских солдат, князь Трубецкой, став прокурором, настырно спрашивал Миниха:
— Признаешь ли ты себя виновным?
— Да! — отвечал Миних. — Признаю!
— В чем ты видишь вину свою?
— В том, что я тебя еще в Крыму не повесил, как вора…
Это достойный ответ. Миних — человек не мелочный: все качества, и дурные и положительные, вырастали в нем до размеров гомерических. Другие подсудимые дерзить судьям не решались. Они вели себя омерзительно. Червяками ползали в ногах обвинителей. Особенно противен был Рейнгольд Левенвольде; еще вчера нежившийся в гаремах, среди блеска и злата, он превратился сейчас в грязную тряпку. По сравнению с другими его осудили жалостливо: башку долой — и дело в архив! Елизавета обещала солдатам, что освободит страну от всех иноземных притеснителей. Но в число судимых иноземцев попало немало и русских сановников, повинных в тиранстве времени Анны Кровавой; однако такие негодяи, как Ушаков и князь Алексей Черкасский, от суда благополучно улизнули…
В январе 1742 года на Васильевском острове сколотили эшафот из плохо оструганных досок; 6000 солдат, выражая восторг свой, окружили место лобное, а за войсковым оцеплением темно и пестро колыхался народ. Никто в столице не остался в этот день равнодушным: к месту казни приплелись старики, с гамом набежали дети. Показались сани с Остерманом; на нем была старая лисья шуба, по которой ползали насекомые. За время отсидки под следствием у Остермана отросла длинная борода. Парик, прикрытый сверху бархатной ермолкой, и… борода! — это выглядело смехотворно. Зато приговор не располагал к веселью: Остермана будут сейчас рубить по частям и колесовать. Поднятый палачами на плаху, он потерял сознание…
Не таков был Миних, когда из саней увидел войска.
— Здорово, ребята! — прогорланил он и тронулся через строй, порыкивая:
— Посторонись… Не видишь разве, кто идет?
С утра он побрился. Надел лучший мундир. Поверху накинул шинель красного цвета — парадного! Бодро взбежал фельдмаршал на эшафот, взором ясным окинул пространство — нет ли где непорядка? Держался он так, будто сейчас ему дадут чин генералиссимуса. А за его спиной палач уже извлекал из мешка большой топор; приговор Миниху таков — рубить его четыре раза по членам, после чего — голову… Фельдмаршал, как хороший актер, давал свое последнее представление на публику. С эшафота он раздаривал палачам и солдатам кольца и перстни со своих рук, бросал в толпу табакерки с алмазами.
— Освобождайте меня от жизни с твердостью, — внушал он палачам. — Ухожу я от вас с величайшим удовольствием…
Остерману уже заломили руки назад, рвали рубашку с шеи, освобождая ее под топор. Спектакль был поставлен по всем правилам театрального искусства, и, когда топор взлетел, сверкая на солнце, аудитор объявил о замене казни пожизненной ссылкой. Но тут случилось такое, чего никак не ожидали режиссеры этой трагической постановки. Проломив ограждение воинское, зрители рванулись к эшафоту, из-за леса штыков тянулись к Остерману руки.
— Руби его! — кричали палачам люди. — Уважь нас… руби!
Остерман первым делом попросил палачей вернуть ему парик. Коли жизнь продолжается, надо беречься от простуды. Совсем иное впечатление произвело помилование на Миниха: нервы сдали — фельдмаршал разрыдался… Развезли их всех по ссылкам. Левенвольде ожидало захолустье Соликамска; бывший законодатель мод пристрастился там к ношению валенок и зырянского малахая; он умер в ссылке в разгар Семилетней войны, когда Россия била немецкую Пруссию, словно рассчитываясь с германцами за все прошлые свои унижения. Наташка Лопухина, любовница Левенвольде, за участие в австрийской интриге тоже пострадала: с отрезанным языком, битая плетьми, она уехала пересчитывать остроги сибирские…
Остерман был сослан в Березов — туда, куда он отправил немало людей, ему неугодных. Семейства Меншиковых и Долгоруких надолго остались в памяти березовцев. Любители отечественной старины иногда заезжали в эту глушь, где собирали о них предания в народе. Но вот от Остермана ничего в памяти березовцев не сохранилось! Из отчетов полиции видно, что Остерман годами не вылезал из комнат, зарастая грязью, сочинял для себя духовные гимны, которые и распевал дребезжащим от злобы голосом. Березовцы запомнили о нем лишь два пустяка: ходил в бархатных сапогах и носил костыль. Куда делся костыль — неизвестно. Но история с сапогами мне знакома. Стоило Остерману помереть, как сапоги с него сразу стащили. Березовцы разрезали их на полоски, и местные модницы обрели немало ленточек для подвязывания причесок. Официально известно, что в Березове Остерман излечился от подагры, но, по слухам, его окончательно заели некоторые насекомые, которые облюбовали этого «оракула» еще в счастливые времена его жизни…