Геннадий Серебряков - Денис Давыдов
Едва услыхав о наборе, Бонапарт подал прошение о готовности служить российской государыне, но с обязательным сохранением за ним чина поручика.
И незамедлительно получил из походной канцелярии Заборовского лаконичный отказ. Проявив свойственные ему с ранних лет упорство и настойчивость в достижении цели, Наполеон с превеликим трудом добился-таки, чтобы его принял глава русской военной миссии.
Иван Александрович Заборовский почтил захудалого поручика Бонапарте своим благосклонным вниманием в снятом по приезде в Ливорно пышном старинном особняке по соседству с ратушей, просто, по-домашнему, во время обеда, вернее, когда он уже откушал чем бог послал и только что приступал к десерту.
Пройдя в залу, Наполеон почтительно остановился у высоких резных дверей. Из его хлюпающих ботфортов тотчас же натекла на сияющий паркет грязноватая лужица.
Жарко натопленная зала полыхала всеми канделябрами и люстрами, свет которых переливался и множился в массивном столовом серебре и тяжеловесном богемском хрустале.
Генерал, отличившийся еще в Семилетней войне и известный тем, что, преследуя разбитого турецкого сераскира, ближе всех прочих русских полководцев подходил к Константинополю, сидел за огромным столом один, без парика, в восточном халате, затканном немыслимыми цветами, из-под которого выбивалась молочная пена тончайших голландских кружев, и ел с ножа большую, исходившую медовым соком грушу. Несколько других, таких же округлых и сочных, золотились в стоящей перед ним вазе.
Груши сами по себе даже здесь, на юге, в эту пору были редкостью. Но таких великолепных, тяжело-прозрачных, наполненных живым загустевшим солнцем плодов Наполеону видеть доселе не приходилось.
Он чувствовал, что его начинает слегка поташнивать от голода.
Мимо него по паркету, мягко шелестя шелковыми ливреями, почти бесшумно скользили, освобождая стол от излишних блюд, фиолетовые лакеи с неестественно белыми лицами. Вдруг качнулся и уплыл куда-то в сторону и сам российский генерал. Остались лишь эти благоухающие зноем груши и его холеные руки — в одной округлый блестящий нож, в другой — надрезанный плод с лениво ползущей к кружевному запястью тягуче-сладкой струйкою сока...
Неимоверным усилием воли Бонапарт отринул от себя это проклятое наваждение и связно и упрямо изложил свое прежнее прошение.
— Само по себе честолюбье твое, сударь, — Заборовский окинул величественным взглядом многоопытного вельможи щуплую, коротконогую фигуру поручика Бoнапарте, — может статься и похвальным, но токмо не применительно к державе, на службу к коей ты проситься изволишь... Подпоручика я тебе дам, а более — уж не взыщи. Ибо достоинств твоих покуда не ведаю. Вижу лишь, что взглядом быстр да строптив не в меру. Господ же офицеров своих я по делам их ратным жалую. И никто, слава богу, пока не в обиде.
Заборовский отрезал еще ломтик податливой душистой мякоти, положил на язык и сладостно прикрыл глаза. Потом опять обратил взор в сторону просителя:
— Да и то сказать, что чином подпоручика армии российской гнушаться тебе, мусью, как я полагаю, резону нету. За честь посчитать должон!.. — И еще раз, уже твердо, повторил: — За честь!..
— Ну тогда я пойду к туркам, — вспыхнув, как порох, и сверкнув глазами, резко бросил Наполеон. — Они мне тотчас же дадут полковника... И вы еще услышите мое имя!..
— Ну что же, воля твоя, мил друг, — снова ровным и спокойным голосом ответил Заборовский. — Ступай к басурманам. Они, может, и вправду тебя полковником сделают. Да ведь одна беда — бьем мы турку. Как бы и тебя ненароком не зашибить....
И генерал снова, теперь уже всецело, занялся грушею.
Наполеон, поняв, что аудиенция окончена, повернулся и, раздраженно стуча ботфортами, вышел из залы. Когда он спускался с лестницы, бесстрастный фиолетовый лакей шел за ним следом и лохматою щеткой подтирал оставшиеся после него следы.
Однако, поостыв на скользком, пахнущем рыбою холодном ливорнском дожде, а потом снова помыкавшись какое-то время в тоске и безденежье, Наполеон еще раз решил попытать счастья на русской службе. Он подал новое прошение прежнего содержания, но на этот раз на имя генерала Тимора — другого начальника русской военной экспедиции. И опять получил незамедлительный и твердый отказ.
Этого Наполеон не забывал никогда. Не раз и не два с горечью и желчью он перебирал в памяти мельчайшие детали этой истории. И убеждался, что помнит все, как будто это было вчера, хотя прошло уже немало лет. Но все эти годы где-то в глубине души он сознавал, что против России его толкали не только политические и государственные интересы, которые он легко отождествлял со своими собственными, но и неутоленная, глубоко личная и весьма мелочная обида незадачливого наемника и просителя, которому отказали в желаемом месте.
Отправляя через несколько месяцев после Тильзита своим полномочным послом в Петербург благородно-покорного Армана де Коленкура и давая ему подробнейшие инструкции, Наполеон не преминет подчеркнуть:
— Подавите русских неслыханной роскошью. Ваша кухня должна быть самой изысканной и шикарной в Петербурге. Никогда не жалейте денег на фрукты. Пусть о грушах на вашем столе ходят легенды...
«Почему именно о грушах?» — молчаливо удивится тогда Коленкур, но уточнить пожелание повелителя не решится.
Предписание Бонапарта будет выполнено неукоснительно. Слава о кухне французского посольства загремит на всю северную столицу. Повара Коленкура, чародея-кулинара Тардифа, воспоет Пушкин. А груши для посольских приемов и раутов станут выписываться из Персии по баснословной цене — по сто рублей за штуку. И это, конечно, отметят в своих письмах и дневниках пораженные современники.
Восьмого июня поутру Денис Давыдов с поручением от князя Багратиона приехал в главную квартиру, располагавшуюся в Амт-Баублене.
Резиденция Беннингсена, обосновавшаяся в громоздком, похожем на замок доме поспешно отбывшего из столь опасной порубежной зоны какого-то литовского магната, как всегда, была полна самого разномастного, праздно шатающегося люда и напоминала шумное торговое заведение или клуб, но уж никак не штаб действующей армии.
«Это был рынок политических и военных спекуляторов, обанкрутившихся в своих надеждах, планах и замыслах», — презрительно и зло напишет позднее о ставке главнокомандующего Денис Давыдов, рассуждая о причинах неудач наших войск в кампанию 1807 года.
Его всегда тревожило и возмущало то, что в присутствии этой разномастной толпы Беннингсен не только отдает приказы и распоряжения по армии, но и, раскинув на полу карты, со своими генералами квартирмейстерской части громогласно обсуждает и намечает маршруты боевых маневров русских частей и диспозиции предстоящих сражений...
Главная квартира в это утро гудела как растревоженный улей.
Беннингсен, оказывается, уже снесся с французами и предложил им заключить перемирие, столь желаемое Наполеоном. Об этом главнокомандующий уведомил государя, который находился где-то поодаль от армии. И вот сейчас в ставке ждали французских парламентеров.
Новость эта обсуждалась в главной квартире во всех углах.
Английские военные агенты, готовые сражаться с корсиканским узурпатором до последнего русского солдата, чопорно поджимали губы и не скрывали своего недовольства и раздражения.
Явно скучали и пруссаки. Они тоже были за военные действия, хотя от прусской армии остался лишь шеститысячный отряд Лестока, который они упорно продолжали называть корпусом.
Среди русских мнения разделились. Одним война неизвестно за что и мыкания по чужим краям изрядно надоели. И они радовались скорому возвращению к московским и петербургским балам. Другие, напротив, рвались в бой, видя в наполеоновских полчищах, вышедших к рубежам России, серьезную угрозу отечеству. И готовы были лечь костьми, но не пропустить врага в родные пределы. Среди последних был и Денис Давыдов.
Вскоре в сопровождении эскорта из тяжеловесных гвардейских кирасир с ответом на предложенное Беннингсеном перемирие прибыл из Тильзита адъютант маршала Бертье, племянник Талейрана, Луи-Эдмонд де Перигор.
Денис Давыдов сразу же узнал его. Три года назад он неоднократно встречался с ним в Петербурге на балах и светских раутах. Тогда Перигор числился при французском посольстве и выглядел совсем мальчишкой вузеньком по парижской моде, обтягивающем фигуру фраке.
Сейчас он заметно возмужал. Его миловидное, почти девичье личико обрело более строгие, холодновато-надменные черты. Это подчеркивал и блестящий гусарский мундир — горящий золотом черный ментик, красные шаровары и высокая медвежья шапка, глухо схваченная у подбородка раззолоченным ремнем.
В Петербурге он, помнится, сам подобострастно искал общества молодых гвардейских офицеров.