Алексей Румянцев - Я видел Сусанина
Федор метнул в воду еще камушек, то улыбаясь, то хмурясь. Глянул в упор на Космынина:
— Пустоши новые во сне снятся?
— Д-ды… как не сниться!
— А деревеньки со крестьянами? Пашни? Покосы?
— Х-хе-хе…
— Ты, Мишунь, перестань хехекать. — Он приподнялся, торжественный, серьезный. — Усадьбу ты сможешь получить… не хуже моих Пестов! И ты, Семен.
— А как вот? Как?..
Дрогнули Космынин и Тофанов, затаили дыхание.
— Дело вовсе простое: мох надо с себя счищать, — заключил Федор. Зевнул, щурясь на солнечные отблески в темной воде. — Хоть глуп таракан, да и тот бегает. А вас, двух сидней болотных, и монастырь слопает разом, и боярин, и хват-подьячий… Всяк с печи клюкой достанет! А вот умный во мхах не усидит: умный счастьишко свое — вот так! — Он хищным движением выбросил вперед растопыренную пятерню, цепко сжал пальцы в кулак. — И — иэхх, подсказать разве, где жар-птица живет? Слушайте уж, горемыки…
В кучку собрались трое, сшептываются.
Солнечный блеск в бочаге.
И — шепоты, шепоты…
Если бы Давид Жеребцов подслушал этот сговор на Кособродах несколько недель тому назад (только не после Ростова!), он бы, чего доброго, расхвалил Федора: Боборыкин ведь и в полку был мастак убеждать. Люби службу и полк — все это верно. Шуйского пора под зад; самодержавец для Руси нужен молодой, свой, дерзновенный, ой, как верно и это! Но Федор, околачиваясь почти весь год в Костроме, ничего не знал о том главном, о страшном, что раскрылось в Ростове Жеребцову. Давид как бы сердцем прозрел, он понял, что царь Димитрий — это искусная ловушка для простаков, что под стягами царя движется к Волге лютый, смертельный враг. Ни Федор, боярский сын, ни его дружки-нерехтчане об этом понятия не имели… Да только ли нерехтчане?
Солнце уже высоко стояло над соснами, над поймой болотной реки, слегка, по-осеннему пригревая. Над Кособродами расползались дымные клочья утреннего тумана.
— Косо-броды! — засмеялся Федор, глядя за речку, на мхи. — А вот мы спрямим путь себе! Царь Димитрий идет к Ярославлю, оттуда — к нам… Соберемся служить ему?
— Да как собраться, гм-мм… гмм! Кони худые, оружия нету, сбруи…
— Последнее продай — не проворонь выгоду! Как в игре тут. Царь Димитрий потом озолотит.
— А сам ты, скажем… Как сам-то?
— Как — я? Мне дают отряд заволжского ополчения. Вот! Пойдете служить — стоять и вам под моим началом. По нраву ли это?
— Н-ну-уу!.. — Михайло и Семен так и подскочили.
— Ге-ге-ее, это совсем другой узор! — Взволнованные, размахивающие возбужденно руками, они говорили взахлеб, перебивая один другого:
— Ах, распалил ты нас, Федя! Не сыграешь — не выиграешь: ловко, брат, это…
— Нужда деньги найдет! Лешукову надо шепнуть ужо…
— Шепните, дружки, шепните!
Вдруг смолкли, даже ртов не закрыв… Что там?
За луговинкой, что делила приболотье и верховой бор, мельтешило в кустах нечто живое. Вскочили на ноги, посерьезнели: конница движется по Мшагам восходным краем болота! Гнедые коняшки, серые, чалые. Два всадника выкинулись из желтого березняка. Еще два. Еще один следом…
— К усадьбе прямят, Матвеич!
— В сосновую гривку, мимо Лосиной, глянь…
— Кто бы это?
…Не стану томить вас, читатель: в жизни приключается всякое. Давид Жеребцов с воинами своего отряда, отдохнув под Нерехтой, правился мимо болота в Кострому. В усадьбе Боборыкиных Давид как-то гостевал и раньше — мог ли не заглянуть он опять сюда, к бывшему однополчанину? Ведь у него и для Федора есть новости! Есть о чем друзьям перемолвиться!
В ЯСТРЕБИНОМ ГНЕЗДЕ
Между тем подступала пора предзимья. Все чаще и настойчивее дул ветер-северняк, дождевые тучи вдруг становились седыми, студеными, и тогда на землю сеяло мелкой снежной крупой.
В Тушине кое-что изменилось. Исчезли с полей и околиц громадные военные таборы казаков и шляхты, меньше стало хмельных шабашей в самом селе-городке (его именовали уже царским); к свите самозванца прилепились удравшие из Москвы князья Черкасские, Засекины, Сицкие, Дмитрий Трубецкой, Иван Романов… Да и старший из Романовых, Филарет, подвизался теперь в тушинском стане: его провозгласили тут патриархом.
В половине дня, когда в соборном храме закончилась малая литургия, сидел Филарет в Крестовой палате, на патриаршем, не обжитом еще месте. Ему шло пышное святительское одеяние. Крупный и в меру полный, в парчовой мантии со скрижалями — божественными знаками, в белоснежном атласном клобуке, с крылами золотого херувима, с драгоценным образком — панагией — под каштаново-светлой холеной бородой, он чем-то напоминал бога-отца в сиятельном этом клире священнослужителей. Святой строгий иеромонах держал справа патриарший двурогий посох черного дерева. Настоятели переяславских монастырей Алимпий и Леонтий, архимандрит Феофил из Ярославля, костромские игумены Арсений и Феодосии клонились достойно перед святейшим, внимали многословным наказам по службе в епархиях.
Непривычными были новые наказы в новом патриаршестве. Предстояло поднять в былом блеске монастыри и церкви, ощипанные и оскверненные тушинской ратью. Надо было обратить к богу мятущуюся в страхе и бедствиях паству городов и селений, порушенных, опустошенных. Надо жарко и неослабно молить бога о ниспослании побед пресветлому государю Димитрию Иоанновичу и его войску.
Первосвященники Верхнего Поволжья вздрагивали, как овцы в новом хлеву, косились пугливо и знобко на божественный, с иголочки, наряд святейшего. «Аз согрешив, о господи, — шептали иные. — Поставь стражу у рта моего и запри на ключ уста мои…» Знали отцы-владыки, ох и знали же Филаретушку по делам ростовским! А что делать? Кто ловчее смог бы вести утлый челн христианства в бушующем море нынешних мятежей? Веди уж, лукавый кормчий, веди нас и паству сквозь бури и грозы, да только не зырь ты хитрым глазом, христа ради, без твоих взглядов-пиявиц тошнехонько. Не хватит ли того, что восхваляем с амвонов кротость воинства тушинского, — на себе, на своем хребте, та кротость изведана!
Поеживаясь, клонили высокие клобуки: «Ох, ястреб же, пронеси, господи, чистый ястреб на вышке!» А Филарет будто читал мысли тайные. Ведал, что деться святым отцам некуда, но ведал и то, что не всем этим Алимпиям, Леонтиям, Вассианам столь уж мил тушинский патриарший престол. «Сжались, боголюбивейшие, — молча вскидывал веки святейший. — Есть покеле Москва, есть в Москве патриарх Гермоген, како, мол, с тем-то? Привычный небось святитель, всей Русью избранный?..»
А значит, будь настороже. Аки птица горняя воспаряет в лазоревых высях, тако и тебе, священновластителю, парить над главами их, смущением объятых. Да парить зело кротко, богопокорно, паче и паче не просчитайся, гляди!.. Даже посох властительский, патриарший держал кротости ради не сам Филарет, а почетный иеромонах. И сидел Филарет тихий, смиренный — таким он себе, по крайней мере, казался.
Ниже его стоял копною Григорий Ильин, задастый степенный дьяк патриаршего приказа.
— Благословение наше великому господину пану Яну-Петру Павловичу Сапеге-е, — читал дьяк владыкам. — И милость божия и пречистыя богородицы-ы… есть и пребудет на нем, великом господине-е…
А мысли Филарета были не здесь: иные грезы смущали святейшего.
Легла будто бы пред очами тяжелая и строгая Книга Бытия, шелестят-хмурятся грозные страницы ее, кровью человечьей закапанные.
Вот зри начало: девятым днем после Покрова собрался было ехать в Ярославль, к воеводе Борятинскому. Пал к тому дню Переяславль, дрогнули силы Третьяка Сеитова. «Налаживайте возок», — повелел выездным слугам. Да хитер сатана: в последний час, ровно к полудню, прискакали на митрополичий двор четыре переяславских игумена. Всклоченные, от страха вид потерявшие, — о, искушение! День владыки убит, исковеркан (не гнать же игуменов со двора), а в сумерки выскользнуть, аки тать в нощи, не дозволял сан.
…Шурши, Книга Бытия: новая страница — новое утро. Стынет небо во мраке, там и тут зловещие факелы, тревога, набаты, гомон. Не хватило в то утро духу, чтоб укротить мятежных и заблудших, к покорству судьбе призвать их. Грех мой, о господи, пред тобою есьм выну: сплошал, недомекал, пленен быв ростовцами. Студь в брюхе вознялась и трясение в коленях неодолимое, а благословлял же, благословлял супротивных шишей на бой с войском Димитрия! Даже топоришки святить заставила земщина, кистени, вилы… О, как хотелось в тот час вырваться из дурманного запаха кислых сермяг, лаптей, драных кафтанов! Как хотелось бы превратиться хоть в мошку малую, в жалкую тлю… А не сам ли виноватый, не сам ли? Пошто мешкал-копался, пошто не выехал раньше в Ярославль? Един мудр — бо един господь. Молебствие, начавшееся в Успенском соборе до рассвета, все шло и шло. Страстно, с надеждой молились миряне, у всех образов теплились жаркие свечи.