Марк Алданов - Заговор
— Ах какие прекрасные, — сказала она, перегнувшись в окне и смеясь не совсем уверенно.
Штааль быстро оглянулся.
— Ну да, вот и вы, фрау директор, — произнес он нахальным тоном, как будто и не сомневался в том, что она появится. Он заметил мушку на верхней губе и презрительно усмехнулся, точно нисколько не сомневался и в этом. Настенька смутилась: она не так понимала свою мушку. Но смущение ее было приятное. От запаха сирени голова у нее кружилась все сильнее.
— Очень сирень пахнет, — смущенно сказала она.
Он презрительно засмеялся.
— То-то, фрау директор, — сказал он.
Слова его были совершенно бессмысленны, он и сболтнул их наглым тоном больше от собственного смущения. Но Штааль ничего не мог бы выдумать лучше: и «то-то», и «фрау директор» перепугали Настеньку.
— Ишь какие вы стали…
— Значит, такие…
— Какие же? — пробормотала Настенька.
— Такие, — еще более значительным тоном повторил Штааль. Но, решив, что диалог этот не может все же продолжаться бесконечно долго, он кратко добавил: — Хорошо, я к вам сейчас приду.
«Так и есть, два приключения в один день», — торжествующе подумал он. Но первые сказанные им не бессмысленные слова успокоили Настеньку.
— Вот еще! — обиженно произнесла она. — И вовсе не хорошо, и никто вас не просит.
Штааль почувствовал свою ошибку.
— То глаза в сторону воротит, то к вам приду, чуть друг со двора. Ишь тоже! — продолжала Настенька, переходя в наступление.
— А он вам муж, что ли, или жених?
— Может, будет и жених, и муж, почем вы знаете?
— Это Иванчук-то! — Штааль искренне расхохотался.
— А знаете, кто без резону смеется?
— Кто, Настенька?
— Дурак, вот кто.
Она улыбнулась, желая смягчить непривычно резкое слово. Но улыбка у нее вышла гораздо более нежной, чем ей хотелось. Настенька тревожно подумала, что, кажется, все выходит очень нехорошо.
— Жарко как… Пить хочется, — уж совсем смущенно сказала она.
— Я сейчас принесу.
Штааль побежал в столовую, к столу, за которым они обедали. Стол не был убран, но обе бутылки фройлейн Гертруда заперла на ключ. В стаканах, однако, еще оставалось вино. Штааль слил остатки в один стакан, вылил туда и кальмусовку, остававшуюся на дне рюмок, и понес в сад. Он подбежал к окну, ловко стал на выступ стены и подал стакан Настеньке, не пролив ни капли.
— Упадете, расшибетесь, — сказала Настенька. — Ну, мерси… Что это вы мне дали, крепкое какое? Фу!.. Я думала, сироп, ей-Богу!..
— Совсем не крепкое… И не все ли равно?
— Ан, не все равно. Пьяна буду, вот что… Стыдно вам!
Штааль заметил, что на ней была другая мушка, означавшая «а вот и не поцелую». Он засмеялся от радости.
— Чего зубы скалите?
— Настенька, я сейчас к тебе приду.
Она сделала вид, будто не заметила к «тебе», но с ужасом почувствовала, что все кончено, что она любит его по-прежнему.
— Попросите честью.
— Прошу честью.
— Скажите: на коленях вас, Настенька, умоляю.
— На коленях тебя, Настенька, умоляю. — «В окно, что ли, влезть?» — быстро подумал он. Влезть было можно. Можно было и порвать панталоны. «А отчего бы не взойти по лестнице? Нет, нельзя ее отпускать ни на минуту, еще дверь закроет…» Он оглянулся, сделал усилие и поднялся «на мускулах». Настенька попятилась назад и замахала руками. Со всей возможной грацией Штааль взобрался в окно, чувствуя себя одновременно и школьником, и испанским кавалером. Он даже вытянулся во весь рост на подоконнике, хоть это вовсе не было нужно. «Эх, не поверит Саша», — подумал Штааль, сбивая с колен пыль. Он на цыпочках соскочил в комнату Настеньки.
XVIII
Клочок земли (в полторы тысячи десятин), который собирался приобрести Иванчук, был расположен недалеко от городка Житомира. Владелец находился в отъезде и поручил продажу управляющему богатых помещиков Обуховских, у которого, в иванковском имении, и должны были остановиться покупатели. Иванчук рассчитывал съездить и вернуться в Киев в три-четыре дня. Он желал на месте взглянуть, не вводят ли его в обман продавцы, хоть еще в Петербурге знал, что дело чрезвычайно выгодное. «Кота в мешке не покупают», — сердито говорил Иванчук фройлейн Гертруде — от нее, однако, ускользал смысл этого выражения в дословном немецком переводе. По мере приближения сделки, которая должна была наконец сделать его настоящим помещиком, Иванчук волновался все больше. Сгоряча он даже предложил Штаалю съездить с ними — тотчас, правда, спохватился, но Штааль уже принял приглашение.
— Вот и прекрасно, парти карре[79] учиним, — кисло сказал Иванчук. Он утешился тем, что большую часть расходов отнесет на счет Штааля. «Как парти карре, то пусть за свою немку и платит, чтобы мне хоть не кормить в дороге эту прорву». Кислый вид Иванчука рассеял последние колебания Штааля. «Ежели Иванчуку неприятно, значит, надо ехать. Однако не предполагал я, что он этакий осел», — подумал Штааль. Оба они совершенно искренне считали друг друга дураками.
Штааль не мог разобраться в своих чувствах. Вернее, чувства эти менялись у него беспрестанно. То ему больше нравилась Настенька, то фройлейн Гертруда. В мыслях он сравнивал обеих цинично и говорил себе, что не любит ни ту, ни другую, — любит же госпожу Шевалье. Он очень дорожил этим своим чувством. Штаалю неприятно запали в душу слова Ламора об его бедном темпераменте. «Да, единственно к ней пожирает меня страсть, — не совсем уверенно думал он. — А что до пылкости нрава, я сделал мои доказательства». Временами ему казалось, что он создан для такой жизни, исполненной мимолетных любовных приключений: нынче с одной, завтра с другой. В эти минуты он смотрелся в зеркало, приглаживал волосы напомаженной щеткой и чувствовал себя победителем: зеркало отражало самую победоносную улыбку. Но Штааль помнил также, что, выходя из комнаты Настеньки, он испытывал отвращение и от нее, и от себя самого, и от всего в жизни. «Пуще смерти надо бояться ресидивов любви, через несколько лет той же даме строить куры. Я состарился, да и она не помолодела. И волюпте в ней теперь острее, противнее… Впрочем, все это приукрашено в книгах», — думал он, забывая, что его пожирает страсть к госпоже Шевалье.
Перед самым отъездом фройлейн Гертруда вошла в комнату Штааля и подала ему бумажку. Счет был на четырнадцать рублей семьдесят копеек. Значились в нем комната, извозчик, завтрак, обед, ужин, свеча и корзинка с едой, приготовленная в дорогу. Но свеча была зачеркнута, а кроме того, под итогом была карандашом сделана пометка Rabatt[80] 15%, d. i. 2 p. 20 к., и Штаалю пришлось уплатить только двенадцать с полтиной. Фройлейн Гертруда с застенчивой улыбкой обратила его внимание на скидку в счете и на зачеркнутую свечу. Он поблагодарил, с трудом удерживаясь от смеха. «Вот о чем непременно напишу Саше».
Ехали они более суток в старом фаэтоне фройлейн Гертруды. Коляска Иванчука была и недостаточно поместительна, и слишком нарядна. Иванчуку хотелось прибедниться немного перед продавцом, — может, что-нибудь скинет в последнюю минуту, — но хотелось также внушить уважение в местах, где он должен был стать помещиком. Из этих противоречивых стремлений он избрал средний выход: ехал в чужом экипаже, выговорив заранее, что фройлейн Гертруда за фаэтон не возьмет ничего. Она согласилась, но только в случае, если сделка состоится. Фаэтон был четырехместный, и лицом к лошадям могли поместиться трое. Мужчины решили сидеть на «скамеечке» попеременно.
Дорога была пыльная. Однако кое-где в рытвинах лужи от давно прошедших дождей были таковы, что фаэтон уходил в воду до верха колес, — фройлейн Гертруда сообщила, что недавно в одной из таких луж утонул почтарь. Иванчук, обычно всех занимавший, теперь был поглощен мыслями о покупке, обо всем том, что нужно оговорить (он то и дело вынимал книжечку и записывал несколько слов для памяти). Когда Штаалю выпадало сидеть с дамами, его сажали посредине, и обе дамы конфузливо говорили, что он из них четырех самый тонкий. Штааль угрюмо подтверждал: «Да, самый тонкий» — и вообще не проявлял особенной любезности. Глупая роль Иванчука не доставила ему того наслаждения, на которое он рассчитывал. Удовольствие, конечно, было, но очень скоро притупилось, как и легкое волнение от тесной близости женщин. Фройлейн Гертруду деловые соображения волновали не меньше, чем Иванчука (они изредка обменивались краткими замечаниями, которых не понимали их спутники). Настенька явно больше не знала, как себя вести, и разговор ее, никогда не отличавшийся блеском, от смущения выходил особенно натянутым. Хотя она, по прежней своей жизни, не придавала чрезмерного значения физической любви, Настеньке было, однако, очень стыдно перед Иванчуком. Штааля все раздражало: и разговоры Настеньки, и облупившийся нос Иванчука, и задумчивый сосредоточенный вид, с которым фройлейн Гертруда уписывала крутые яйца, заботливо счищая с них ногтем скорлупу, и то, что лица у них у всех скоро стали серыми, а потом гнусно черными от пыли. Штааль больше не чувствовал себя победителем. «Нет, положительно у меня испортился характер, — думал он (почему-то эта мысль доставляла ему легкое удовольствие). — Не со скорлупой же ей, в самом деле, есть яйца и отчего же не совать их в бумажку с солью. Вот и я то же делаю… И они не виноваты, что дорога пыльная. Посадить мадам Шевалье, она не лучше была бы. Ну, положим, лучше, и с ней милей бы было так сидеть рядышком…»