Генрих Эрлих - Иван Грозный — многоликий тиран?
Что до Иванова припадка, то это не моя болезнь была, в чем, в чем, а в этом можете мне поверить. Право, лучше было бы, если бы это падучая прорезалась. Живут же с ней люди, хоть меня возьмите. Ну полежал бы несколько дней, по той нашей жизни никто бы и не заметил, охотой какой-нибудь отговорились бы, а потом взвился бы соколом и опять правил на радость державе. Нет, тут что-то другое было. Думали поначалу, что удар, при нем речь немеет и члены обездвиживаются, но ни возраст Ивана, ни комплекция к тому не располагали, и лекари, пошептавшись между собой, приговорили: не удар. И то ладно! Как только у Ивана дыхание успокоилось и он метаться по кровати перестал, я побрел к себе, умылся и помолился. Я в те дни много молился, чем еще я мог брату помочь? И после той молитвы мне стало чуть легче, я даже на какое-то время поверил, что все образуется.
* * *А как уверовал, так сразу вернул себе способность к трезвому соображению. Окинул мысленным взором прошедший год и сам на себя удивился. Мне-то казалось, что был этот год самым удачным и счастливым в короткой череде лет Иванова правления, был в нем и Священный Собор, где Иван предстал во всем блеске, и славное покорение Казани, и рождение давно ожидаемого сына. А сейчас, куда ни взгляну, везде одна чернота, кроме рождения сына, естественно.
С Собора и началось. Там, где я чувствовал сладость победы, теперь проступала лишь горечь поражения. Устояли святые отцы в главном пункте, не поступились землицей и тем показали Ивану, что не властен он в державе своей. Отсюда и раздражительность его великая, и речи почти что богохульные, для него, всегда богобоязненного и благочестивого, столь необычные, что наводили на мысль о помрачении рассудка.
И сразу после того навалились дела казанские, которые он старался решить добром, по справедливости, а в ответ получил бунт кровавый. Я постарался сам ответить на тот злосчастный вопрос, заданный мною Ивану, попытался взглянуть на покоренную Казань его глазами — и ужаснулся. Вот он въезжает в город, который мог бы стать жемчужиной в его короне, и видит его богатства поверженными в прах, его стены и дома сокрушенными в руины, его население в лучшей своей половине лежащим бездыханным в крови. Но что больше всего уязвляет его сердце, так это вид тел, сброшенных в боковые улочки при быстрой расчистке дороги для его триумфального въезда в город. Там среди цветастых татарских халатов блестят доспехи возлюбленных «детей его», воинов из его полка государева, солнце, отражаясь в этих доспехах, тысячами вспышек слепит глаза, так что хочется их зажмурить, загородить лицо ладонями и бежать прочь. Он и убежал.
Но и в Москве не было роздыху душе. Сколько дел накопилось за время его отсутствия, Челобитная изба вся доверху забита была. Я-то их не касался, потому как другим занят был, да и не дали мне такого указания. Адашев, вернувшись, набросился на те бумаги ретиво, только руки мелькали: менее важные бумаги налево, более важные направо, а уж самые важные — сразу в сумку, для немедленного докладу царю. А ведь как ведется: самые важные вести они же и самые плохие, хорошие подождать могут, идет дело и дай тому Бог, главное — не спугнуть, а вот плохие требуют немедленного решения. И вот изо дня в день Ивану в уши: бояре кормятся пуще прежнего, как с цепи напоследок сорвались; народ земской суд вводить не хочет, охота, говорит, нам за свои деньги свое же дерьмо хлебать; воровство и разбой не спадают, потому как нет другого пути пропитание добыть. А тут еще язва смертоносная навалилась на западные области, во Пскове и окрестностях уже больше десяти тысяч погребено в скудельницах, не считая схороненных тайно в лесах и оврагах. Воровство и разбой не так страшны, они от людей, а вот мор — он от Бога, то кара Его. За что, Господи?!
И из земель восточных, только что вроде бы усмиренных, приходили вести одна другой хуже. Луговые и горные жители убивали московских купцов и людей боярских на Волге, только успели отловить и казнить сотню злодеев, как взбунтовались вотяки и луговая черемиса, отказались платить дань, чиновников поубивали, стали на высокой горе у засеки и там разбили стрельцов и казаков, посланных усмирить их. Восемьсот воинов полегло в том месте, да пятьсот в другом, Да триста в третьем. А воеводу Бориса Салтыкова в одном из сражений взяли в плен и зарезали как смерда. Быть может, верно говорили бояре, что следовало Ивану остаться на какое-то время в «подрайской» Казанской земле, при нем не забалуешь. Теперь же некоторые бояре из думы царской в другую крайность кинулись: шут с ней, с этой проклятой Богом землей, бежать оттуда надо и войско вывести. И это после всех трудов и потерь!
Сейчас, зная все, что потом произошло, я понимаю, что то были беды невеликие. В делах государственных терпение нужно иметь, быстро только кошки родят, а дела государевы, как дети человеческие, — и вынашиваются долго, и растут медленно, и болеют часто. Иван это, конечно, головой понимал, но не мог сдержать нетерпения, все ему хотелось сейчас и сразу, по первому его слову, да и видение то давнее о краткости его жизни гнало его вперед. Вот, видно, и загнало.
* * *Не зря я в спальне у Ивана сидел! Очнулся брат мой любимый! Анастасия, которая от него не отходила и руки его из своей не выпускала, первая то заметила и тихим радостным криком нас всех привлекла. А были в это время в спальне кроме меня еще Сильвестр и два лекаря.
Иван глаза открыл, обвел нас, столпившихся у его кровати, вполне осмысленным взглядом и сказал: «Выйдите все. Ты, Гюрги, останься». Первые слова он прошептал, но потом совладал с голосом, произнес, как обычно.
Анастасия со слезами облегчения бросилась ему на грудь, но он ее отвел и повторил с некоторым раздражением: «Оставьте нас!»
Все подчинились, а Сильвестр даже и с радостию, пока шел к дверям, все крестился: «Гневается! Слава тебе, Господи!»
Иван попытался приподняться, я бросился к нему на помощь, подоткнул подушки под спину, забормотал что-то быстро и жарко. Но Иван и меня остановил.
— Молчи и внемли! — сказал он торжественно. — Пришла пора поведать тебе мое видение все, без остатка. Было возвещено мне, что править после меня будут два моих сына, и отпущено каждому из них на царствование по десять лет без малого, а наследовать им будет мой племянник, и сроку тому тоже десять лет без малого, а больше мне увидеть не дано.
Иван замолчал, молчал и я. В слова его я не вдумывался, был просто рад, что он заговорил и меня, единственного, для того призвал. Вот только тону его удивился. Иван никогда со мной так не разговаривал, разве что дурачась, для меня он всегда находил простые, братские слова, а тут истинно вещал, как в Думе боярской. Быть может, видение и требовало таких слов, но я чувствовал, что здесь еще что-то есть. Такие слова просто просились в летопись, они были для бумаги, для вечности, их необходимо было записать. Я сделал зарубку в памяти и обратился в слух.
— Племянник будет наследовать мне и детям моим, — прохрипел он, наконец, — племянник, ты понимаешь, что это такое?! То значит, что твой сын взойдет на престол русский! Я знаю, ты любишь меня и против меня никогда не пойдешь, но что будет после меня? Знаю, что сам ты никакого злодейства никогда не умыслишь, но кто знает, какие наветы могут надуть тебе в уши искатели почестей и ласкатели низкие?! Знаю, что для себя ничего искать не будешь, но для сына?! Родная кровь — она выше нас!
Иван возбуждался с каждой минутой, глаза его загорелись лихорадочным огнем, члены начали подрагивать.
— Клянись, здесь и сейчас клянись, — завопил он, — что никогда ни словом, ни делом не будешь умышлять против сынов моих и детей их, что будешь служить им верно, и пока жив хоть один из них, не будешь искать трона ни для себя, ни для детей своих! Клянись и крест целуй! — Он схватил большой крест, лежавший возле кровати, сжал его в руке и протянул ко мне.
В голове у меня все смешалось, но не от того, в чем он требовал от меня клятвы. Я для Ивана в чем угодно мог поклясться, да я жизнь бы без раздумья отдал по одному слову его. Я распрямился и, глядя на крест и в глаза Ивана, за тем крестом горящие, медленно и отчетливо проговорил:
— Клянусь спасением души никогда ни словом, ни делом не умышлять против сынов возлюбленного и единственного брата моего Иоанна, ни против детей их, служить им верно и честно, где они мне назначат, а потребуется, так и голову за них сложить, венца же царского ни для себя, ни для сынов своих, если они у меня будут, не искать, и детей своих, если они у меня будут, в этой клятве воспитать. Да поразит меня Господь в жизни земной и загробной, если нарушу я эту клятву священную. — Тут я размашисто перекрестился, упал на колени, поклонился Ивану, коснувшись лбом пола, потом встал и продолжил: — И на том целую крест! — и поцеловал.
После этого напряжение отпустило Ивана, мне так показалось. Он притянул меня к себе, поцеловал ласково и зашептал в ухо, с каждой минутой все более лихорадочно: