Михаил Старицкий - Перед бурей
— Она, ваша ясновельможность, не будет забыта: в гетманском замке обилие неисчерпаемое, а панское гостеприимство и щедроты известны на всю Корону.
Вишневецкий поморщился от таких хвалебных гимнов хозяину и, бросив презрительный взгляд в сторону Киселя, обратился к Любомирскому, кормившему в это время собаку.
— Отличная борзая! Где его княжья мосць добыл такого?
— У одного мурзы, княже; пес берет волка с налету... по силе и по быстроте не имеет соперника.
— Но... — откинулся назад Вишневецкий и подкрутил ус, — князь не знает еще моей псарни... А любопытно, что взял за пса мурза?
— Пустое — двадцать хлопок на выбор.
— Ай, ай, — покачал укорительно головой Конецпольский, — такое пренебрежение к прекрасному полу!
— Прекрасный пол? Ха-ха! — разразился смехом князь Любомирский. — Пан гетман обижает наших дам, называя так подлое быдло.
— Князь еще молод, и в этом случае опытность, конечно, за мной: булка может приесться, и взамен ее изредка кусок ржаного хлеба превкусен... Неправда ли, панове?
— Правда, правда! — оживились многие, а патер, вспыхнув, скромно и невинно опустил долу очи.
Шум, крики, хохот и плоские остроты перемешались со стуком стульев и звоном стаканов.
Конецпольский задумался; Кисель вздохнул, а Радзиевский, пожав плечами, обратился тихим шепотом к соседу.
Первая скатерть была снята, а на чистую вторую принесены были и расставлены рыбные блюда: в серебряном массивном корыте, на пряном гарнире, лежал угрюмо осетр; в позолоченных фигурных лоханках пышилась и парилась стерлядь; на полумисках, в сладкой красной фруктовой подливке, оттопыривали важно бока коропы; на больших сковородах нежились в подрумяненной сметане караси, а на изразцовой длинной доске лежала огромная фаршированная по-жидовски щука.
— Ясное панство, — угощал радушный, любивший и сам покушать, хозяин, — обратите внимание на это чудовище, — указал он на осетра, — из Кодака гость; теперь у меня их ловят там и в бочках сюда доставляют живьем.
— Попробуем, попробуем, — раздались голоса, — этого козацкого быдла!..
— Присмирело небось, ударившись о кодацкие стены, — заметил комиссар Комаровский.
— О, certainement![31] Они отшибут хвост, — добавил самодовольно Боплан.
— А безхвостые попадают в гетманские бочки, — сверкнул зелеными глазами Чарнецкий.
— И служат лишь для утучнения шляхетских телес, — подмигнул Любомирский на Корецкого, уписывавшего осетра.
— Ха-ха-ха! Браво, браво, княже! — загремело кругом. — Великая за то слава коронному гетману, пану хозяину!
Кодак составлял гордость и больное место для гетмана, а потому с особенно ласковою улыбкой поблагодарил он за доброе слово пышных гостей; но надменному Вишневецкому это хвастовство Кодаком не понравилось; пятнистое лицо его искривилось злобной улыбкой и он, прищурив высокомерно глаза, едко заметил:
— Не выловить Кодаку осетров, пока не явлюсь на Низы я с своими баграми и неводом!
— Княжья удаль и храбрость известны, — мягко ответил хозяин. — Но Марс{60} теперь к нам не взывает, а взывает лишь Бахус... И этого веселого божка нам нужно почтить, пышное панство, тем более, что и век наш не длугий, то и выпьем по другий... За здоровье моего почтенного гостя и славного рыцаря, ясного князя Вишневецкого! — поднял он келех.
— Виват, виват! — зашумела шляхта и полезла чокаться с князем; но тот отвечал холодно, не осилив еще вспыхнувшей злобы.
Сняли слуги вторую скатерть и уставили стол третьей переменой блюд. Появились в глубоких мисках и чашах разные соусы, паштеты, каши, пироги, вареники, бигосы и крошеное в кваске сало.
За третьей скатерью следовала уже главная перемена — жаркие; здесь уже фигурировала больше всякого рода дичь: лосина, сайгаки, зайцы, дрофы, стрепеты, утки и гуси. Все это было искусно зажарено и изукрашено диковинно хитро. К жаркому поданы были целые вазы разных солений и маринадов.
И третья, и четвертая перемены были так лакомы для гостей, что они приберегали особенно для них свой аппетит, поддерживая его специальными настойками и таки одолели наконец все и молча теперь отдувались, обливаясь потом.
Из дальней светлицы доносилось уже нестройное пение:
Сидела голубка на сосне,
Запела голубка по весне:
Ох, ох!
Кто не любит князь Яремы,
Его жонки Розалемы,
То пусть бы издох![32]
Сняв четвертую скатерть и убрав всю посуду, слуги поставили среди стола огромные золотые жбаны и хрустальные кувшины, наполненные старым венгерским, дорогим рейнским, золотистою малагой, а между ними разместились скромно украшенные вековым мохом и плесенью бутылки литовского меду. Поставив перед каждым гостем еще по два золотых кубка, слуги наконец совершенно удалились из этой светлицы; один лишь дворецкий остался у дверей для выполнения панских желаний.
— Ну, мои дорогие гости, теперь и до венгржины, — налил Конецпольский соседям и себе кубки. — Еще дедовская, из старых погребов... Сделаем же возлияние румяному богу. Эх, подобало бы сии жертвоприношения творить совместно с усладительницами нашей бренной жизни; но я здесь по- походному, в пустыне, в халупе, и лишен очаровательных фей...
— Я, напротив, этому обстоятельству рад, — заметил сухо Ярема, — вино и женщины, панове, у нас становятся, кажется, единственным кумиром, и я боюсь, чтоб ему в жертву не была принесена наша отвага и доблесть!
— Вовеки, княже! — брязнули в некоторых местах сабли.
— Да хранит ее бог! — попробовал патер вино и одобрительно почмокал губами.
— В моих погребах лучшее, — шепнул Любомирский Яреме.
— Притом Марс любовался Венерой{61}, — поднял гетман свой кубок, — и от этого его меч не заржавел. Так за красоту, панове, и за мужество, за этот вечный прекрасный союз!
— За них, за них и за наш добрый, веселый гумор! — раздались вокруг голоса.
— И за наше добродушие и врожденную истым шляхетским родам милость! — добавил Кисель.
— Великую истину изрек пан, — одобрил Киселя молчавший до сих пор Калиновский.
— Тем паче, — заключил Радзиевский, — что ласка Фортуны располагает к кичливой гордыне и злу.
Конецпольский сочувственно наклонил голову; остальные крикнули «виват» и осушили весело кубки.
Поднялся говор и смех, а вместе с тем и хвастовство друг перед другом оружием, погребами, конями и псами.
— Рекомендую вашим вельможностям и малагу, — угощал радушный, приветливый гетман, — масляниста и ароматна... Отведайте, ваша велебность... Теперь ведь мы можем предаваться с полным душевным спокойствием земным радостям, ибо, благодаря его княжьей мосци, гидре мятежа срезаны головы...
— Не все, ваша мосць, пан Краковский: есть еще одна голова на Запорожье, и повторяю тысячу раз вам, панове, — застучал ножом по столу князь Ярема, подняв до резких нот голос, — пока эта голова не отсечена, не знать Короне покоя. Змий этот мятежный живуч, у него на место отрубленных голов вырастают новые...
— Плетями их, канчуками собьем, — отозвались некоторые из подвыпившей шляхты, — как с лопуха листья!
— Ха-ха! Как вы самонадеянны, — презрительно засмеялся Ярема, — воображаете козака клочьем... Да у этих собак такие волчьи зубы, что и медведей изорвать могут. Мало ли пролито через них благородной шляхетской крови, в пекло бы их всех, к сатане в ступу! Так это хваленое добродушие, — ожег он Киселя стальным, злобным взглядом, — нужно по боку, к дяблу, а поднять следует желчь, пока она не смоет с лица земли этих шельм!
— Dominus vobiscum[33], — произнес набожно патер и прибавил, нагнувшись к гетману, — малага действительно отменна, ей позавидовали бы и в Риме.
— Смыть, разгромить и прах развеять! — забряцали саблями многие.
— Veni, vidi, vici[34], и баста! — крикнул кто-то из юных.
— На погибель быдлу! — поддержал и князь Любомирский.
В соседней светлице поднялся шум; послышались брань и угрозы. Дворецкий, по знаку гетмана, выбежал, захватив надворных атаманов, охладить разгоряченные головы.
— Мое мнение на этот счет мосци князь знает, — с достоинством поднял голос гетман, и все притихли. — Я глубоко убежден, что козаки — да, что козаки! — наше храброе войско и уничтожать их — значит... значит — себе обрезывать крылья. Следует сократить, покарать, зауздать, поставить наших верных начальников, что я и сделал, — указал он на Комаровского, который при этом поклонился. — Но Запорожье — это... это наш пограничный оплот.