Борис Тумасов - Да будет воля твоя
Ударили в набат в Устюге Великом. Собрался люд на Соколиной горе, у древней церкви Ивана Предтечи, и постановил сход от своего не отступать и стоять за правду против самозваного царя, какой навел на Русь ляхов и литву, а для того в подмогу ополчению собрать устюжанам пятисотенную рать, а на нужды воинские, покуда деньги соберут, взять из государевой таможни триста рублей. На те деньги нанять охочих вольных казаков, дать по рублю на оружие и отправить в Ярославль на государеву службу.
Тому приговору никто из устюжан не перечил. И поскакали гонцы в Ярославль и Пермь, Вологду и Галич, Кострому и Тотьму, дабы слали в Устюг Великий выборных в ополчение…
Устюг, город, известный на Руси с XIII века, стоит в устье реки Юга, что впадает в Сухону. Славился Устюг Великий мастерством: чеканкой по серебру, выделкой ларцов с секретными хитростями, скорняжным и чеботарным промыслом. Слободами селились столяры и бондари, санные и тележные умельцы. В добрые времена устюжные мясные ряды кровавили говяжьими, свиными и бараньими тушами, желтели жиром индейки и гуси, куры и утки.
Из Белого моря, мимо Соловецкого монастыря, вверх по Северной Двине плыли в Соль Вычегодскую и Устюг Великий немецкие гости, везли свои товары, загружались смолой и дегтем, льном и пенькой, лесом и пушниной, что закупали у мужиков из ближних и дальних деревень, какие прятались за болотами, в глухомани…
На призыв устюжан откликнулись замосковные города. Сходились отряды к Троицкому гладинскому монастырю, что на правом берегу Сухоны, в четырех верстах от Устюга Великого.
Пошли поморские дружины к Галичу. В дороге стало известно: галичские дети боярские, присягнувшие самозванцу, попытались отбить огневой наряд у своих же галичан, направлявшихся к Костроме, но были биты.
Явился к Костроме Лисовский, взял город и, завладев пушками, направился к Галичу. У него на пути встали ополчение устюжан и поморские дружины. Не выдержали шляхтичи и казаки, рассеялись. Воевода Давид Жеребцов, объединившись с устюжанами, поморцами и другими замосковными отрядами, настиг Лисовского у костромской переправы и погнал к Троице-Сергиевой лавре.
Начавшийся поутру бой закончился лишь к ночи. Весь день с той и другой стороны стреляли пушки и пищали, свистели ядра и визжала картечь, разрываясь огненно. Небо заволокли белесо-сизые пороховые тучи. Шляхта орала: «Виват!», «На Москву!».
Сходились в рукопашной пехота и стрельцы, водил гетман Ружинский на дворянскую конницу гусар. Блистая броней, сверкая позолотой звенящих крылышек, они рубились лихо и разъезжались, чтобы погодя снова ввязаться в дело.
Отчаянно сражались донцы Заруцкого. С ними и самозванец. Кричат казаки ободряюще:
— С нами государь!
— Здесь царь Димитрий!
Видит Матвей Веревкин: не сбить полки Куракина и Лыкова, какие встали от стен Москвы через речку Ходынку до села Хорошева, не прорваться тушинцам в город.
Стемнело. Съехались Ружинский с гетманами и атаманами, ждут указаний от царя Димитрия, хотя и понимают: Москву боем не взять. И самозванец велел отходить в Тушино.
В пасхальную ночь не спит Россия. По всей Русской земле служат всенощную. В полночь в Кремле запружена Соборная площадь, ждет первого удара колокола Ивана Великого. Замерла Москва. И вот мягко, будто пробуя голос, на Ивановской площади раздался благовест, загудел Иван Великий басовито, могуче и враз смолк, когда с Успенского собора прозвенел «Конец» малый, голосистый «Ясак», и по всем церквам и соборам зазвонили, заиграли на все голоса большие и малые колокола и колокольцы, переливаясь нежным серебром торжественно и дивно. Озарилась свечами Россия, возвестив Воскресение Христа. Забылись на время голод и мор…
А на третий день Пасхи из Тушина выступил гетман Молоцкий. Три эскадрона гусар и четыре сотни казаков при огневом наряде из десяти пушек-фальконет и пяти мортир повел Молоцкий на Коломну.
Воротился из Тушина в Москву князь Роман Гагарин, повинился и был прощен Шуйским, деревнями пожалован.
Бранил князь Роман Лжедимитрия, он-де и вор и самозванец, а гетман Ружинский, какой при тушинском царьке неотлучно, истый разбойник.
У Иверских ворот встретились Голицын с Гагариным.
— Почто, князь Роман, в Тушине не прижился? — спросил с хитрой усмешкой Голицын.
— Обижаешь, князь Василий, сам ведаешь, отчего из Москвы побег. Кабы схватили меня псы Шуйского, аль помиловали? Что до тушинского царька, так лучше уж Василий. Он ведь Жигмунду служит.
— Что так?
— У вора не бояре советчики, а ляхи и литва. Такого ли царя Руси надобно?
— А что митрополит Филарет?
— Владыка в разговоры не вступает, остерегается. Самозванец к нему караул приставил.
Говорит Гагарин, а сам глаза отводит. Утаил, о чем Филарет просил брату Ивану Никитичу передать. Наказывал особливо беречь сына его, Михаилу, а что до самозванца, так на него надежды не держал, но и Шуйский Василий на царстве негоден, все беды от его правления.
— Ох, князь Роман, таишься, мнишь, с доносом побегу?
— Не пытай меня, князь Василий Васильевич, и зла не держи.
— Бог с тобой, князь Роман Иванович, я тебя не неволю: чать, за одно стояли.
На тушинской околице, при выезде на Смоленскую дорогу, торговый человек из покалеченных стрельцов, сухорукий Федька Андропов, трактир открыл. В большей половине избы — харчевня, за стеной — печь, у которой жена Федьки, крупная, рябая, вертелась день-деньской, варила, жарила, пекла хлебы, гремела ухватом, горшками.
А в пристройке — ночлежка для заезжих и бездомных. Отдельно — чистая горница для знатных панов и бояр с дворянами.
В трактире всегда людно. За длинным сосновым столом редкое место гуляет. Как-то ввалились в трактир дьяки государевы Васька Юрьев и Ванька Грамотин по кличке Попович, а с ними стольник Молчанов. Федька своим дружкам стол в горнице накрыл, угощал щедро, корчажного пива из солода и хмеля выставил. Юрьев жбан погладил. Молчанов хохотнул:
— Васька жбан ровно бабу обихаживает.
Грамотин пропел:
— Пей вино, да не брагу, люби девку, а не бабу.
— Вина нет, с браги начнем, — тряхнул кудрями Васька и снова погладил пузатый жбан. — В Астрахани пил я кизлярку, крепка-а-а.
Ванька Грамотин хмыкнул:
— Ране в Астрахани вино — деньга ведро, пей, покуда рука ковш держит.
— Верно, Попович…
К ночи спьяну языки развязались. Разве что Федька Андропов трезв. Трактирщик мало пил, больше слушал.
Грамотин вдруг ни с того ни с сего сказал:
— Как из Москвы отошли, государь в расстройстве каждодневном, утро с водки пейсиховой начинает.
Юрьев луковицу отгрыз с хрустом, прожевал:
— Как не быть в расстройстве, Москва по носу щелкнула, а от Молоцкого весть неприятная: Коломна ворота закрыла. Ко всему, сказывают, колымчанам в подмогу Пожарский идет.
— Не идет, готовится. Пожарский Хмелевского поучил, тот надолго запомнил, — снова вставил Грамотин.
Молчанов сопел, обгладывая поросячью ногу. Потом долго стучал костью по столешнице, выбивая мозги. Дьяки прекратили разговор, смотрели.
Федька Андропов заметил:
— Понапрасну стараешься: кабы горячие — враз выскочат, а холодные — только стол побьешь.
Отложил кость Молчанов, покосился на трактирщика и дьяков:
— Кабы только Москва и Коломна! Ляхи не надежны, избави Бог покинут государя.
— Они в Московию явились наживы ради и, может, давнехонько от Димитрия отошли бы, да за рокош многим панам вельможным Жигмунд простил, — согласился Юрьев.
— Без ляхов нам не обойтись.
— Истинно, Попович, — кивнул Молчанов.
Андропову сделалось страшно: речи-то какие ведут! За них с палачом познаешься. Поднялся, намереваясь уйти, но стольник его за рукав схватил:
— Не пяться раком, аль испугался? Так кто донос настрочит, они? — ткнул пальцем в дьяков. — Я, ты? Нет, все мы одной веревкой повязаны. — И повел по горнице мутным, тяжелым взглядом. — Князь Гагарин и кое-кто к Шуйскому воротились, нам же в Москву без царя Димитрия дорога заказана. Не помилует Васька-шубник ни меня, ни вас, а тем паче князя Григория Шаховского. Посему, чему быть, того не миновать. — Подставил чашу: — Наливай, Федор!
Звездная майская ночь, тихая, теплая. На подворье князя Пожарского, у закрытых на запор глухих ворот, толчется караульный мужик. Тут же на молодой траве разлеглись чуткие псы, сторожат княжью усадьбу, а за высоким бревенчатым забором спит Москва.
Положив на плечо суковатую палку, караульный чешет затылок, гадает, отчего не спится князю. Уселся на сосновых ступеньках, едва месяц засветился, и, эвона, к полуночи добирается, а он на покой не собирается. На месте князя мужик давно бы почивал на мягком ложе, в палате да с сытым желудком. Тут же сторожи, а в пузе урчит от голода, перебирает пустые кишки, и темень в глазах…