Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович
– Вот и хорошо, Сеня… А если бы я не сторожился и не боялся, то звонить тебе сейчас мог только с того света, в прекрасном сне-воспоминании… Освободиться сможешь?
– Когда?
– Через час приеду. Ты готов?
Гиря с дребезгом хмыкнула:
– Я завсегда готов… А ты приезжай часика через два… Гость на спад пойдет… Мне сподручней отлучиться будет…
И еще один звонок – городская справочная «09». Занято. Занято… Долгие гудки. Отбой. Занято. Ага!
– Будьте любезны, телефон отдела размещения гостиницы «Спутник»… Да-да, «Спутник» на Ленинском проспекте… Записываю: двести тридцать четыре – пятнадцать – двадцать шесть… Спасибо…
Все, надо ехать за машиной.
Быстро перехватил левака и погнал к дому Актинии. Отогрелся в кабине, придремал и сквозь сонную полупьяную дрему думал о том, что лежащий на диване Актиния охотно, конечно, даст мне свой задрипанный «жигуль» цвета винегретной блевотины. Чего там жалеть? Это же не «мерседес». Мы ведь друзья. Я знаю его «жигуль» как свои пять пальцев – сколько езжено на нем вместе. И тумблер секретки слева от руля под приборным щитком. Если бы Актиния знал, что мне нужна его жалкая машиненка, он бы мне ее сам пригнал, а не заставлял ездить через полгорода.
Только беда в том, что он вчера сильно прокололся перед Кувалдой и ему надо набирать в семье очки. И самое главное – ему ни в коем случае нельзя и не нужно знать, что я буду ездить сегодня на его машине. Это будет наш маленький секрет, интимная дружеская тайна.
Остановил левака за квартал до дома Актинии и пошел во двор, где обычно он держал машину на площадке. Вот она, замызганная, нежно-бурая, незаметная! Еще теплая от дневной потной суеты, корыстной беготни Актинии по его лучезарным грязным делишкам.
Достал из кармана газету, сложил пакетом, надел его как варежку на правую руку, резко рубанул ребром ладони в угол ветровика-форточки – замок отлетел внутрь салона со звяканьем и визгом. Быстро засунул в кабину руку, нащупал крючок дверной ручки, дернул и нырнул на водительское сиденье. Десять секунд у меня есть! За десять секунд надо найти тумблер противоугонной сигнализации, иначе эта вонючка завоет, завопит на весь район – сдернет с дивана моего набирающего очки друга Актинию, всех соседей поднимет, патрульную милицию навлечет…
Считаю про себя бегучие секунды – тысяча сто один… тысяча сто два… тысяча сто три… – а сам лихорадочно шарю рукой под щитком. Провода, болты, трубки, железяки. Он же ведь где-то здесь – чертов этот выключатель! Надо же, сволочь какая этот Актиния, со своей жадной жидовской подозрительностью – так запрятать секретный тумблер! От самого близкого друга, можно сказать! Нездоровая все-таки у них привязанность к имуществу…
Тысяча сто девять… Сейчас завоет, гадина!..
Хвостик переключателя. Вот он! Нашел! Щелк!
Фу! фу! фу! фу! Отдышался, нашел не спеша «хвост» – пучок проводов от замка зажигания и выдрал его целиком из-под кожуха. Красный провод – всегда от стартера – замкнем на массовый, зачихал, схватился еще не остывший движок – поехали, поехали!
На Ленинградский проспект поехали, в гостиницу «Советская», в ресторан «Яр», в мраморную швейцарскую, к последней моей опоре и защите – Сеньке Ковшуку, бесстрашному моему Пересвету, взявшемуся сокрушить сионистского Челубея, грязного иудео-монгольского захватчика.
Какое сегодня число? Не помню. Что-то в голове все перемешалось. Март сейчас. Начало? Или конец? Не могу сообразить. Великий Пахан умер об эту пору, в такую же мерзостную погоду. Да-да, я нес его прах, осторожно ступая в густые снеговые лужи. Он умер прямо перед началом исторического действа «Мартовские аиды». Все уже было готово. Сейчас уже не вспомнить точно, но, кажется, ровно за неделю до официального сообщения о начале судебного процесса над врачами-отравителями.
Еще накануне Лютостанский хохотал и веселился, как насосавшийся упырь:
– Операцию так и назовем – «Мартовские аиды»! У Цезаря были мартовские иды, а у нас запляшут на веревочке аиды…
Он был лучезарно, безоблачно счастлив, он приближался к исполнению заветной мечты своей жизни – уничтожению евреев. И безусловно, испытывал чувство справедливой гордости от сознания, что внес и свою весьма весомую лепту в организацию им всем Армагеддона. Правда, Лютостанский не ведал, что не в людских силах ставить пределы жизни и назначать час успения. Не мог Лютостанский знать, что завтра почиет Великий Пахан и как отзовется на евреях этот роковой миг, потому-то даже свой час представлял плоховато. Откуда ему было знать, что всего через сутки я с тремя другими особами, особо-приближенными, внесу в секционный зал неподъемно-тяжелый труп Великого Отца…
Не мог в страшном сне представить этот ледащий полячишко, что мне завтра доведется смотреть, как прозекторы расчленяют, рассекают, пилят и строгают на мельчайшие кусочки останки Вождя всех народов.
У меня кружилась голова и сильно поташнивало, когда на неверных ногах я спускался по лестнице из анатомического театра, раздумывая о прихотях людской истории, о непредугадываемости человеческих судеб.
У распутной развеселой прислуги Кето Джугашвили было семь детей, и все они умерли во младенчестве. Остался только маленький, «мизинчик», самый дорогой, самый любимый Сосо, которого хотели отдать во служение Богу – выучить на священника. А выучили его в семинарии довольно редкой профессии – Дьявола.
Я вышел тогда на улицу, и серое мартовское утро было наполнено запахом воды и подступающей весны. У подъезда маялся с растерянным и напуганным лицом Лютостанский. Увидел меня и суетливо-стремительно бросился навстречу:
– Павел Егорович, срочно вызывает Крутованов.
Не глядя на него, не отвечая, я направился к дожидающейся нас на Садовой «победе», лениво подумав о том, что Лютостанский еще не оценил ситуацию: называть меня на «ты» боится, а на «вы» – не хочет. Поэтому тщательно избегает всех определенных местоимений. Вот дурачок! Если бы он плюнул мне в лицо или поцеловал руку – изменить уже ничего нельзя. Его роль невозвращающегося кочегара подошла почти к самому интересному эпизоду…
По коридорам и этажам Конторы метались в растерянности и панике наши бойцы невидимого фронта. Все уже знали о кончине Вседержителя нашего, но, пока не было официального сообщения, обсуждать меру всенародной утраты не полагалось. Смешно было видеть, как от сознания непроясненности своей собственной судьбы эти крутые мордобойцы стали как бы бесплотными.
Я оставил Лютостанского около приемной Крутованова и велел дожидаться моего возвращения – неизвестно, какие поступят приказания.
Адъютант, тосковавший в пустой приемной, кивнул мне на дверь:
– Проходите, Сергей Павлович ждет вас.
Крутованов сидел за большим пустым столом и задумчиво смотрел в окно на загаженную липким грязным снегом площадь Дзержинского. Посмотрел на меня и приложил палец к губам, показал на приемник «Телефункен», из которого доносился скорбно-сытый голос еврейского дьякона Левитана:
– …Больной находится в сопорозном состоянии… Кома… Нитевидный пульс…
Странные слова… Нитевидный пульс… Рвущаяся путаная нить жизни… Как нитки на протертых штанах.
Народу оставляли надежду – их Великий вождь сильно болен, но в жизни может быть все, он ведь бессмертен, он еще вернется к кормилу, он еще будет их воспитывать и покровительствовать им, защищать от всех напастей этого враждебного мира. Миллионы людей, приникшие к динамикам, не знали, что их вождь не болен, что нитка пульса оборвана навсегда. Он – труп. И им придется теперь жить по-новому.
Крутованов кивнул на кресло напротив и спросил:
– Вы там были?
– Так точно. Я присутствовал при вскрытии.
Неожиданно Крутованов усмехнулся:
– Ничего не рассмотрел особенного?
Я покачал головой. Крутованов откинулся на спинку кресла и сильно, с хрустом потянулся, и это было единственной приметой того, как он устал. На нем был элегантный широкий костюм, крахмальная голубая сорочка со строгим французским галстуком, а в аккуратном проборе – волосок к волоску – и во всем его холено-ухоженном облике не было ни единого признака-следочка того смертельно-страшного напряжения, в котором провел он последние сутки.