Александр Чаковский - Лида
Там, в зале, под музыку, в полосе яркого света, встал передо мной давно забытый мир, а настоящий, сегодняшний, ушёл куда-то в темноту. Но здесь, на улице, Ленинград снова обступил меня со всех сторон, и я уже не могла ни о чём другом думать, кроме своих детей, оставленных там, в другом конце города. И прежде всего подумала о Марусе. Я представила себе, как она спит, – тихо, лицом вверх, высунув из-под одеяла свою худую ножку в шерстяном чулке.
Ирина отстала немного и пошла рядом со мной. Некоторое время мы молчали, а потом она спросила:
– Ну, как ты живёшь, Лидуша? За это время мы с тобой ни разу не поговорили как следует.
Она взяла меня под руку…
Было уже совсем поздно, когда мы подходили к нашему дому. На противоположной стороне, на ступеньках подъезда, сидела какая-то женщина, опустив голову. Я перешла через дорогу, чтобы узнать, что с ней. Но оказалось, что эта женщина – разведчица районного штаба МПВО и на ней лежит обязанность во время обстрела и бомбёжки сообщать в штаб, куда упал снаряд или бомба. Мы познакомились. Её звали Серафима Николаевна Орлова, и я пригласила её заходить к нам.
Когда я поднималась по лестнице, меня охватила тревога. Я отсутствовала не больше трёх-четырёх часов, но мне казалось, что прошли долгие дни с тех пор, как я оставила детей. И опять я поймала себя на мысли о том, что больше всего беспокоюсь о Марусе. Я торопилась именно к её постели.
Когда мы вошли в комнату, там был полумрак. Горела только одна коптилка, и я не могла разобрать, здесь Анна Васильевна и Сиверский или нет.
Я подошла к Марусиной постели. Девочка спала. Прислушалась к её дыханию – оно было ровным и спокойным. Возле печки, на стуле, положив голову на спинку, спал Сиверский. Печка почти погасла, поленья в ней едва тлели. Анны Васильевны в комнате не было.
Я не стала будить Антона Ивановича, послала девушек за дровами, а сама начала обход.
Все дети спали. Я подходила к постели каждого ребёнка, слушала, как он дышит. Иногда мне чудилось, что я вовсе не слышу дыхания, и тогда мне казалось, что и моё сердце сейчас остановится. Но потом я наклонялась к самому личику ребёнка и убеждалась, что он дышит, пусть слабо, почти неслышно, но всё-таки дышит. За эту неделю в нашем стационаре вообще не было ни одного смертного случая.
На последней кровати лежал Колька. Он не спал, а лежал с открытыми глазами, и на маленьких тонких губах его застыла едва заметная усмешка.
Я постояла немного у его постели, хотела что-то сказать, но так и не произнесла ни одного слова.
Вошли Катя и Валя с охапками дров. Сиверский всё ещё спал.
Мы растопили печку, а потом расселись около неё на чурбачках. Делать было уже нечего, и можно было идти спать, но перед сном нам хотелось посидеть вот так у печки. Мы смотрели на быстро растущее пламя, и Катя вдруг сказала тихо, ни к кому не обращаясь:
– А я его адрес записала.
Где-то совсем недалеко разорвался снаряд. Я бросилась из комнаты. Сбегая по лестнице, услышала второй разрыв и грохот обвала. На улице никого не было. Третий разрыв прогремел совсем рядом, будто за моей спиной. Вдоль улицы бежала какая-то женщина. Это была Орлова, разведчица штаба МПВО. Она крикнула мне:
– Рядом, здесь где-то!
Забыв обо всём, я побежала за ней.
Едва завернув за угол, мы увидели дом, в который попал снаряд. Дом точно дымился. Клубы каменной пыли ещё не осели, и нельзя было разглядеть, глубока ли пробоина в стене. Около дома уже толпились люди; из пробоины донёсся пронзительный женский крик. И в этот момент я услышала далёкий звук выстрела, точно удар по барабану, потом почувствовала, что поднимаюсь в воздух.
Последнее моё ощущение – острая боль в виске.
«…Сашенька, родной, пишу тебе это письмо в госпитале… Я всё думала: сообщать ли тебе, что я сюда угодила? Но теперь я совершенно здорова и, очевидно, дня через два выпишусь, поэтому и решила написать. А вообще мне повезло: на том месте, где я стояла и куда упал снаряд, было ещё много народу и много убитых и тяжелораненых. Меня же только контузило…»
…Сегодня во время утреннего обхода врач сказал мне, что я могу выписываться. Со мной не было никаких вещей, поэтому на сборы ушло немного времени. Я дождаться не могла, когда окончатся все формальности с выпиской, и, когда получила наконец разрешение уйти, обрадовалась так, будто из заключения вырвалась на свободу.
Госпиталь помещался во дворе, и двор был очень большим. Я скорей хотела попасть на улицу и шла очень быстро. Погода стояла просто чудная. Небо было весенне-голубым, и снег вокруг был пропитан водой. Старичок вахтёр, стоявший у госпитальных ворот, почему-то улыбнулся, когда я проходила мимо него, и сказал:
– А на улице-то что делается, мать моя!
Я решила, что слова его относятся к погоде, и ответила:
– Весна, дедушка, весна!
Распахнула калитку, вышла на улицу, зажмурив глаза от бившего мне прямо в лицо солнца, прошла несколько шагов и остановилась в недоумении. Вдоль всей улицы, насколько хватало глаз, я видела людей с лопатами и ломами в руках, скалывающих лёд и убирающих снег. Я просто не понимала, что это такое делается. Мне пришло в голову, что очистка на этой улице производится для каких-то особых целей. Я дошла до угла, но, повернув, увидела и на этой улице людей с ломами и лопатами в руках.
У меня закружилась голова. Я не могла понять, какая сила заставила этих голодных, измученных людей выйти на улицы. Я видела перед собой оживший Ленинград. Присмотрелась к работающим: здесь были и пожилые, и молодые, и совсем ещё дети. Я стояла, прислонившись к стене, не в силах поверить, что всё это: и солнце, такое радостное и, казалось, давно забывшее Ленинград, и, главное, эти люди, и гранитный, асфальтовый, торцовый город, появляющийся из-под снега и льда, – всё это правда, всё это на самом деле. И мне почудилось, что если бы я в эту минуту узнала, что мы победили, победили окончательно, то чувство, которое я испытала бы при этом, было бы похоже на то, которое овладело мною сейчас. Мне не хотелось спрашивать, кто организовал эту гигантскую работу, не хотелось ничего узнавать. Я поняла, что наступил перелом, что окончательная и полная победа – это только вопрос времени и нашего мужества. Потом я услышала чей-то голос:
– Ну, отдохнула, и будет. Бери-ка лопатку.
Я обернулась и увидела совершенно незнакомую мне женщину.
У стены стояли составленные пирамидкой, как винтовки, лопаты. И я тоже принялась за работу.
Я работала недолго, потому что от слабости опять закружилась голова, и та же самая женщина, которая велела мне взять лопату, узнав, что я только что вышла из больницы, отправила меня домой…
Это была весна, настоящая весна, первая весна блокады. Как мы ждали её! Как мечтали, сидя у остывшей печки, о тепле, о солнце! Все мы думали, что дожить до весны – значит победить блокаду. И вот весна наступила. Я смотрела на расчищенный асфальт мостовой, на тротуары и всё-таки не могла поверить, что пелена снега, плотно окутавшая и дома, и троллейбусы, и трамваи, почти исчезла. Я шла по Литейному. Около домов на скамьях, на ступеньках, на стульях, вынесенных из квартир, сидели люди, завёрнутые в одеяла, в салопы и шубы, подставив солнечным лучам свои исхудалые лица. И я подумала:
«Это ведь всё те же самые люди. Вчера они, наверно, весь день трудились, очищая город, сейчас сидят, с виду беспомощные и расслабленные; а начнись обстрел – они оставят свои скамеечки и пойдут из последних сил разгребать обвалившиеся дома и спасать погибающих. Интересно, – мелькнуло у меня в голове, – живёт ли сейчас в Ленинграде какой-нибудь историк, который всё наблюдает, записывает, обдумывает и после войны напишет книгу о поведении советского человека?»
И вдруг я остолбенела: из-за угла показался трамвай. Я остановилась, не веря своим глазам. Трамвай – один вагон – спокойно выехал на Литейный и покатил по направлению к Невскому.
И на всём протяжении Литейного, насколько хватало глаз, вставали со своих скамеечек и стульев люди и махали руками навстречу трамваю. И вожатый непрерывно звонил в ответ. Все смотрели вслед уходящему трамваю, пока он не исчез в конце залитого солнцем проспекта.
…Первым, кто встретил меня, когда я вернулась в детдом, был Коля. Он стоял на лестнице, у перил, в толстых чулках и длинном ватнике. Увидев меня, он смутился, засопел и стал тереть нос рукавом.
Мне было так странно, так неожиданно видеть Колю на ногах, что я даже не сразу узнала его.
– А я вас из окошка увидел, – сказал Коля.
И я почувствовала такую нежность к нему, что схватила его на руки. Он уткнулся в моё плечо. И так, держа его на руках, я вошла в комнату.
Издали доносились шум, смех и пение. А когда я вошла в комнату, то увидела, что всюду – на кроватях, на полу и на подоконнике – сидят дети, и Сиверский показывает им фокусы.
Когда мы с Колей появились в дверях, дети бросились ко мне, карабкаясь на плечи, и я еле удержалась на ногах.