Валентин Пикуль - Псы господни
Тут набежали местные дворяне, лисья боярская шапка досталась самому главному в городе. Напрасно Курбский призывал рыцарей к благородству, напрасно потрясал охранной грамотой.
— Так она подписана королем польским, — отвечали ему, — а мы умнее рижан и покорились королю шведскому…
Ограбленные и опозоренные, беглецы кое-как дотащились до Вольмара, и крепость приветливо распахнула перед ними свои ворота, а в воротах пялились на земляков Тетерин и Сырохозин, переметнувшиеся к литовцам еще раньше:
— Возблагодарите бога, — говорили они, — за то, что живы остались. Ныне даже волки по ливонским дорогам не бегают, как бы их люди не загрызли…
Обвыкнув на новом месте, Курбский больше всего сожалел о своей библиотеке, и польские воеводы, дабы угодить знатному эмигранту, предлагали царю даже обменять библиотеку на русских пленных. Немало бояр бегали в Литву из Руси, но еще никто из них не пытался писать царям о причинах своего отбытия в эмиграцию. Андрей Михайлович Курбский был первым, кто издалека вызывал Ивана Грозного на словесный турнир, чтобы помериться силами в борьбе за правду:
Царю, прославляему древле от всех,
Не тонушу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?..
Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный…
Василия Шибанова поймали близ Юрьева и, заковав его в цепи, доставили в Москву чтобы разорвать, как паршивую собаку! Тиран, прочтя послание Курбского, впал в неспокойное уныние. Некий старец Борис Титов застал его в глубокой меланхолии, царь сидел, облокотившись на стол, перед ним стояло блюдо с объедками. Увидев Титова, он усадил гостя подле себя, велел доесть за него все, что осталось.
Титов, дабы угодить царю, даже вылизал тарелку.
— Вижу, любишь ты меняг раб мой верный?
— Аки пес предан тебе, о великий наш государь!
— Это мне любо, — отвечал царь. — Желаю по-царски одарить пса своего, так наклонись поближе ко мне.
Титов наклонился, а царь отрезал ему ухо. Отрезанное же ухо с поклоном нижайшим вернул его владельцу:
— Возьми на память о моей доброте. Мне для верных слуг, сам о том ведаешь, ничего не жалко.
Стерпев боль, несчастный жизни возрадовался:
— О, великий государь! Не изречь мне благодарности за добро твое, век за тебя бога молить стану…
Но ухо отрезав, царь оставил Бориса Титова в живых, и тот тихо убрался, рыдая от такой небывалой милости.
Жена Курбского была замучена в темнице, с нею убили и сына малолетнего, а младенца, которого она родила, Басманов прикончил одним ударом об стенку. Затем собрали всех слуг в доме Курбского, знать ничего не знавших, и всех утопили. Но иное выпало Василию Шибанову: даже под пыткой не отрекся он от своего господина, а когда вывели его перед плахой, чтобы срубить голову, он бесстрашно кричал народу:
— Всяк у нас смертен, а при вратах райских стоя, не отрекусь от князя, который добра желал земле русской…
Такая стойкость поразила царя, и, упрекая Курбского в измене, он написал ему: «Как же ты не стыдишься раба своего Васьки Шибанова? Он ведь сохранил свое благочестие, перед царем и перед всем народом стоя, у порога смерти, не отрекся от крестного целования тебе, прославляя тебя всячески и вызываясь за тебя умереть. Ты же не захотел сравниться с ним в благочестии…» Тошно было царю узнать, что Сигизмунд обласкал беглеца, Курбский получил во владение город Ковель («княжа на Ковлю», подписывался Курбский) — подобно тому, как и магистр Фюрстенберг получил от царя город Любим.
В гневе царь велел разорить поместье князя — ярославское село Курбы, всех тамошних крестьян побил, а село отдал татарским мурзам ради их «кормления». Ответ на послание Курбского царь писал в отъезде из Москвы, и академик Д. С. Лихачев верно заметил, что сейчас нам трудно, почти невозможно, определить написанное лично царем от того, что он заимствовал у других авторов, для нас неизвестных. Но уж ясно, как божий день, что вся ругань по адресу Курбского принадлежит перу самого царя: дурак, собацкое собрание, бесовское злохитрие, пес смердящий, злобесное хотение, псово даяние, паче кала смердяе и прочее, — красоты языка Ивана Грозного…
Убежденный в собственном величии, Иван Грозный ни в чем не поступился перед доводами Курбского и, оправдывая себя, он с упорством маньяка утверждал свои главные аксиомы:
— Ежели государь волен людишек своих добром жаловать, то и казнить их головы тоже волен…
По его мнению, если человек и не виноват, то обязан муками и жизнью своей расплачиваться за грехи своих отцов и дедов, которые были повинны перед отцом и дедом самого Ивана Грозного. Вдохновенный, красноречивый деспот, он писал Курбскому, когда совершал объезд владения князя Владимира Андреевича Старицкого, и князь, сопровождая царя в этой поездке, не мог знать, что его царственный братец уже примеривает его удельные земли к будущей опричнине.
Владимир Старицкий еще не знал, что конец близок…
Человек мягкий и нрава доброго, он имел права на престол Рюриковичей, если бы у Ивана IV не родился наследник. Но царь знал, что Владимир — опасный соперник для его самодержавия, ибо немало бояр хотели бы видеть на престоле не Ивана IV Грозного, а именно Владимира Старицкого. Царь действовал размеренно: отнимал у брата поместья, насыщал его свиту своими соглядатаями, сковывал Владимира клятвами в верности, держал его в пбстоянном страхе, а чтобы страх был сильнее, он принудил его мать Ефросинью Старицкую к пострижению… Юродствуя, он притворялся любящим братом и дарил Старицкому иудины лобзания при всем честном народе:
— Пусть всяка тварь видит ласку мою к тебе…
Так, наверное, гнусная рептилия сначала обволакивает свою жертву ядовитой слюной, чтобы жертва, умиротворенная лаской, легче проходила в гадючью глотку. Запутавшись в делах Ливонии, где сам Макиавелли не разобрался бы, царь все зло за военные неудачи вымещал на боярах. Блаженны остались павшие в битвах, зато в муках кончали жизнь те, кто спасал себя в отступлениях. Война, изнурив государство, ничего, кроме ущерба, не приносила. Зато многим пришлось поступиться. Иван Грозный уже не думал о Ревеле, не зарился на земли эстонские, он даже обещал Эрику XIV свою помощь в борьбе с Сигизмундом, но с одним условием, которое удивляло тогда и удивляет теперь историков:
— Эрик шведский лучше брата мне станется, ежели получу с него Катерину Ягеллонову, для чего и велю Висковатову, чтобы важное посольство готовил в Швецию…
Ближним своим он пояснил свое странное желание:
— Ягеллонку хочу иметь в досаду королю Сигизмунду, чтобы, позоря ее на Москве, скорее мир с поляками устроить.
Вот логика! Воистину царская — подлейшая логика!
Осенью 1564 года войска Радзивилла повели наступление, и оно было успешно для литовцев, ибо в их рядах ехал и сам князь Курбский, который лучше Радзивилла знал слабые и сильные стороны своего «противника», которым стало для него отечество, им покинутое. Дремотно закрыв глаза, он покачивался в седле, убранном жемчугом, говорил о царе:
— И пусть страх войдет в душу его и пусть сатанинский трепет поселится в костях его, остуженных от разврата…
Это не все. Одновременно из-за лесов дремучих вырвались несметные полчища Девлет-Гирея, и вновь заполыхали зарницы пожаров, царь и его дворня в ужасе от нашествия не знали, куда бежать и где спасаться, когда гонцы принесли страшную весть:
— Татары уже под стенами Рязани… секут все!
— Господи, с нами крестная сила, — взмолился царь…
Весть о нашествии татар настигла его на богомолье в Суздале, где он был со своей Темрюковной и сыном Иваном. Выручил его, как это ни странно, Алексей Басманов, совершивший свой последний похвальный подвиг. Татары уже штурмовали ветхие стены Рязани, когда он проживал в своем поместье на берегах Оки; он быстро собрал ополчение из мужиков и соседей, взял с собой сына Федора и поспел на выручку вовремя, когда татары уже лезли на стены города…
Штурм был отбит — Девлет-Гирей убрался в Крым в ногайские кочевья. Царь, довольный, начал тешить себя охотой в лесах. А все, что дальше случилось, одни историки склонны считать комедией, мне же кажется, что это была провокация…
Царь, подобно Курбскому, тоже ударился в бега!
3 декабря 1564 года — день был воскресный.
В памяти москвичей он остался торжественно-безмолвным, почти таинственным, словно царь творил какой-то мистический ритуал, суть которого скрыта от непосвященных.
Накануне своего отъезда Иван Грозный обобрал все московские святыни, монастыри и церкви; он забирал с собою всю казну, драгоценные сосуды и кубки, украшенные редкостными камнями, не оставил даже царских одежд.
Отъезды царя именовались «подъемами», но на этот раз «подъем» казался всем необычным. Царь указал боярам, сопровождавшим его, взять жен и детей; за обозом боярским ехал на лошадях «выбор» ратных дворян в полном боевом облачении. Ни сами москвичи, ни даже митрополит не были оповещены о целях отъезда. «И все они были в недоумении и в тревоге такому необычному царскому подъему и шествию неизвестно куда и зачем», — записано в Никоновской летописи…