Людмила Третьякова - Рассказы веера
Примечательно, что предположение о какой-либо болезни или, скажем, случившемся с молодой княгиней внезапном сердечном приступе с фатальным исходом даже не выдвигалось. Тягостное, чудовищное слово «самоубийство», кем-то произнесенное, повергло в ужас обитателей веселой, безмятежной усадьбы.
В Монкальме, разумеется, был доктор, который быстро понял, в чем дело. Антидоты – средства, употребляемые в медицине для нейтрализации попавшего в организм яда, были использованы им во всем разнообразии. Но ничто не помогло.
Близкий к Шаховским человек, граф Е. Ф. Кемеровский, лучше других был осведомлен о том, что послужило причиной трагедии. Но именно доверие, которое всегда испытывали к нему Шаховские, заставило этого благородного человека умолчать о многом.
«Я не стану описывать причину плачевного конца жизни княгини Елизаветы Борисовны, а скажу только, что известно было всем: она отравила себя ядом».
Однако эти строчки увидели свет много лет спустя после гибели Елизаветы Борисовны. По горячим же следам дело старались представить так, что несчастная женщина не отравила себя ядом, а приняла его случайно, по неосторожности. Скажем, лекарство, которое надлежало принимать по каплям, оказалось выпитым залпом.
Все, что могло указать на смерть «по своему деланию», видимо, стараниями княгини-матери было утаено. Это давало возможность Варваре Александровне похоронить дочь не так, как требовало погребение самоубийц – без отпевания, за кладбищенской оградой, а по православному обряду. Что и было сделано. Маленькой Варваре Шаховской в это время исполнилось девять месяцев.
* * *
После трагедии в семействе Строгановых-Шаховских в свете вновь начались утихнувшие было толки. Впрочем, оно и понятно – слишком длинный шлейф разного рода событий тянулся за княгиней и ее покойной дочерью: муж-невидимка, оставшийся в Париже, далее новая скоропалительная свадьба, которую называли «не совсем обыкновенным случаем» не только из-за всем известного состояния здоровья жениха, но и потому, что невеста, как писали, «по самому родству Петра Шаховского могла считаться его теткой, хотя, конечно, не родной».
Медальон с портретом дочери ее мать хранила до своего последнего часа. На миниатюрном изображении была романтическая Лиза, верящая в идеальную любовь, потеря которой равнозначна смерти.
Этому переплетению обстоятельств, из ряда вон выходящих, похоже, было предопределено завершиться необыкновенным образом. Так оно и вышло – необыкновенно страшно. Но любопытствующие догадывались, что знают не всю правду. Разные версии происшедшего рождались и обсуждались в гостиных: несмотря на все ухищрения Варвары Александровны, мало кто верил в «нечаянное отравление».
В записной книжке князя М.А. Белосельского суть событий дословно излагалась следующим образом:
«В 1796 году, в октябре, дочь княгини Варвары Александровны Шаховской, коя Строганова, была замужем за князем Шаховским и по полтора года жизни с ним от дурной жизни окормилась ядом и в три сутки скончалась».
«Сие происшествие» имело и иное толкование – пусть очень романтическое, но отнюдь не невозможное. Вот что говорили о трагедии в Монкальме:
«Поэтическая личность безвременно погибшей красавицы княгини уже окружена легендой, повествующей, что влюбленный в жену Аренберг пробрался в Россию и явился к княгине, ставшей женой другого, в виде садовника в парке, на даче княгини-матери. Жена узнала его, и в результате – двойное самоубийство...»
В этой версии, повторим, нет ничего, что не могло бы случиться на самом деле. Во всяком случае, трудно поверить, что Аренберг, расставшись с любимой женщиной, не сделает попытки переиграть судьбу. Ведь принц явно был человеком незаурядным. Пережив семейную трагедию, разочаровавшись в революции, потеряв в новом счастливом браке ребенка, он конечно же видел смысл жизни в том единственном, что у него оставалось, – в своей русской жене.
Разумеется, при всех пограничных сложностях для опытного и весьма богатого человека не представляло большого труда затеряться среди множества имигрантов, хлынувших в Россию, и попасть-таки на родину Елизаветы. Где искать ее – это тоже не большая загадка: в парижском доме Шаховских Аренберг, конечно, познакомился со многими соотечественниками жены и тещи, на осведомленность которых мог надеяться. И главное, что надо иметь в виду: Аренберг, безусловно, продолжал считать Елизавету своей женой, с которой разлучен насильно, жестоко, несправедливо, вопреки всем Божеским законам.
И это убеждение вполне могло стать главным мотивом, заставившим его вопреки, казалось, непреодолимым обстоятельствам броситься на поиски любимой женщины.
Весьма вероятно, что встреча произошла летом 1796 года на просторах Монкальма, где легко затеряться, выжидая миг, чтобы появиться перед Елизаветой Борисовной. Надо иметь в виду сложную, экзальтированную натуру молодой женщины, чтобы представить себе ее потрясение. Могла ли она за каких-то неполных два года забыть прощание у ворот Сен-Мартен?
Незаладившаяся жизнь с новым мужем, о чем ходили глухие слухи, придала этому нечаянному свиданию в Монкальме особый трагизм. Несчастная женщина понимала: исправить уже ничего нельзя. Но был выход – страшный, безвозвратный. И она им воспользовалась.
Что тут сказать? Âme pour qui mort fut une gué rison – душа, для которой смерть стала исцелением.
...Пожалуй, то же самое можно сказать и о принце Луи Аренберге. Его смерть, почти совпавшая с уходом из жизни Елизаветы Борисовны Шаховской, наводит на мысль о преднамеренности этого рокового шага. Впрочем, трудно что-либо утверждать наверняка: никаких подробностей на этот счет не сохранилось. Известно, правда, что Арен-берг умер в Риме. Видимо, оставаться на берегах Сены, где счастье лишь поманило его, не дав им насладиться, он не счел для себя возможным.
* * *
Трагедия княгини Варвары Александровны взбудоражила весь Петербург. К ней ринулись было с выражением сочувствия, но она решительно выказала нежелание касаться горестной темы, выглядела спокойной и благорасположенной к окружающим. В обществе ее видели редко, но у себя она принимала.
Все знали, что Варвара Александровна предпочитала водить дружбу с сильным полом. Те тоже искали общества уже весьма пожилой, по меркам того времени, дамы.
Столичные тузы, люди умудренные и молодежь постоянно толклись в ее доме. Это неудивительно. От княгини не слышали пустых речей, вздора, которые даже в устах молодых и хорошеньких дам так раздражают мужчин: ведь их смирение перед благоглупостями – показное и временное. К Шаховской ездили за деловым советом, доверяли семейные секреты, зная, что дальше нее ничего из сказанного не уйдет.
Вероятно, как и все высокопоставленные дамы, княгиня Шаховская имела свой парадный портрет. Но до нас дошел именно этот, очень скромный и куда более выразительный, чем те, что рисует льстивая кисть художника, с одинаковой прилежностью выписывая и черты лица, и шелка, и перья, и драгоценные побрякушки... Даже тот, кому неизвестна история Варвары Александровны, может, кажется, лишь по выражению ее глаз, где застыла бесконечная грусть, догадаться, сколько пришлось испытать этой женщине. Испытать, но наперекор всему не потерять интереса к жизни и людям, не окостенеть душою.
Однако общение с родными и знакомыми иной раз вызывало у княгини досаду: она жалела свое время, а разум и память старалась не засорять прилипчивой паутиной чужой жизни – на поддержание равновесия своей собственной у нее уходило много сил.
Привычка жить без Лизы давалась Варваре Александровне трудно. Бывали, правда, дни, когда под натиском неотложных дел или когда вдруг хворала внучка, что заставляло княгиню совершенно терять голову, она словно забывала о своей потере. Но стоило в доме воцариться спокойствию, тут же снова одолевали неотступные думы о пережитом. Являлась тоска, от которой освобождал только сон – да и то прерывистый, беспокойный.
Измученная своим состоянием, княгиня замечала, что некоторое умиротворение она испытывает в пасмурную погоду, когда небо в тучах, а за окном либо дождь, либо метель. Но голубые небеса, яркое солнце, улицы, полные гуляющей публики, были ей нестерпимы. Сияние земного прекрасного дня вызывало в памяти одно и то же – сырой мрак Лизиной могилы.
* * *
Через восемь лет после смерти дочери Шаховская обратилась к работавшему тогда, в Петербурге, очень модному среди знати художнику-французу Жану-Лорану Монье и попросила его написать большой портрет покойной дочери.