Виктор Поротников - 1612. Минин и Пожарский
Однажды с патриархом Гермогеном встретился московский дворянин Василий Бутурлин, за которым бояре и поляки вели скрытное наблюдение. В Клушинской битве Бутурлин был взят в плен гетманом Жолкевским, который отправил его в Польшу. Пробыв в неволе пять месяцев, Василий Бутурлин вернулся в Москву и сразу же начал собирать вокруг себя дворян, купцов и стрельцов, недовольных властью Семибоярщины. Соглядатаи доносили боярам-блюстителям, что Бутурлин тайно закупает оружие, ведет крамольные речи, призывая москвичей к мятежу против поляков.
Польские приставы обыскали Бутурлина, когда он выходил из покоев патриарха, и нашли у него крамольное письмо с печатью и подписью Гермогена. Полковник Гонсевский приказал бросить Бутурлина в застенок и пытать его на дыбе, чтобы вызнать имена тех дворян и стрельцов, которые готовят восстание в Москве. Бутурлин молчал, терпя сильные муки. Гонсевский запретил своим палачам убивать Бутурлина и калечить его. Он догадывался, что Бутурлин, скорее всего, стоит во главе заговорщиков, которые наверняка оробеют и растеряются, оставшись без своего вождя.
Вскоре слуги Федора Мстиславского и Михаила Салтыкова подстерегли и схватили на одной из подмосковных застав дворянина Василия Чертова, который собирался доставить патриаршую грамоту во Владимир. Владимирский гонец был посажен в темницу, а бояре-блюстители отправились на подворье Кирилло-Белозерского монастыря, дабы припереть к стенке Гермогена.
Войдя в помещение, где у стены сидели в ряд на стульях Федор Мстиславский, Борис Лыков, Иван и Михаил Салтыковы, патриарх сохранял полное спокойствие, хотя догадывался, о чем сейчас пойдет речь. В руках у Михаила Салтыкова были два полуразвернутых свитка, на которых виднелись темно-красные печати патриарха.
— Присаживайся, владыка, — мягким голосом проговорил Федор Мстиславский, жестом указав патриарху на табурет, установленный посреди комнаты как раз в том месте, куда падал солнечный свет, льющийся косыми потоками из двух узких окон под самым потолком.
— Извини, отче, что отрываем тебя от послеобеденной молитвы, — сказал Борис Лыков. — Неприятная обязанность привела нас сюда.
— Неужто вы пришли покаяться предо мной в своих грехах? — чуть заметно усмехнулся Гермоген, усаживаясь на табурет.
Усмешка и тон патриарха вывели Михаила Салтыкова из себя. Он резко поднялся и, подойдя почти вплотную к Гермогену, развернул перед ним оба свитка.
— Кем это написано, святой отец? — раздраженно спросил он. — Узнаешь почерк, святоша? Печати узнаешь?
— Мною это написано, не отрицаю, — после недолгой паузы ответил Гермоген. — И печать на этих письмах моя. Лгать не могу, ибо Господь меня за это покарает.
— А нашей кары ты не страшишься, старый хрыч? — рявкнул Михаил Салтыков, тряся свитками у самого носа Гермогена. — Рассылаешь подметные письма втайне от нас, мутишь дворян и народ своими воззваниями, Русь к мятежу призываешь! Это пахнет государственной изменой, а за измену полагается смертная казнь! — Наклонившись к патриарху, Салтыков провел ребром ладони по своей жилистой шее, намекая этим жестом на топор палача.
— Что ж, бояре, — промолвил Гермоген, — я у вас в руках, делайте со мной, что хотите. Можете судить меня своим неправедным судом, можете казнить без суда — воля ваша. Токмо запомните слова мои, бояре. Недолго вам осталось лить воду на польскую мельницу, уже не за горами тот день, когда русский народ валом повалит к Москве, чтобы покончить с вами и посадить на трон истинно русского государя!
— Нет, вы слышали, други?! — воскликнул Михаил Салтыков, повернувшись к сидящим на стульях вельможам в длинных роскошных кафтанах. — Мы пытаем в застенке Бутурлина, а главный-то заговорщик вот он! И ведь как хитро действовал, мерзавец! У нас под носом писал подметные письма и тайком раздавал их прихожанам.
— Пусть скажет, сколько воззваний он успел разослать, — сердито проговорил Иван Салтыков. — Когда и с кем он отправил самое первое письмо?
— Самое первое письмо я написал еще в декабре и вручил его полковнику Горбатову, — сказал Гермоген. — Горбатов же тайно принес мне бумагу, перья и чернила. Бумагу я уже всю использовал на письма, а чернила и перья спрятаны мною в моей келье под кроватью. Можете забрать их. Свое благое дело я уже сделал. Всего мною было написано семь или восемь писем, считая и эти два.
Патриарх кивнул на свитки в руке у Михаила Салтыкова.
— Ах ты, богомерзкий аспид! — рассвирепел Иван Салтыков, вскочив со стула. — Думаешь, обвел нас вокруг пальца, уповаешь на то, что вся Русь на твои воззвания откликнется. На-ка, выкуси! — Иван Салтыков сунул под нос патриарху кукиш. — Имовитые люди против нас не пойдут, а голытьба и казаки нам не страшны! Всех смутьянов перевешаем, всем мятежникам головы поснимаем! Все едино сын Сигизмунда на Москве царем будет!
— На мое благословение в этом деле не надейтесь, бояре, — сухо обронил Гермоген.
— Да на кой черт ты нам сдался, пес паршивый! — огрызнулся Иван Салтыков, плюнув на рясу Гермогена. — Мы упечем тебя, злыдня, в самый дальний монастырь, после чего изберем другого патриарха.
— Верно молвишь, дядюшка, — вставил Михаил Салтыков. — Свято место пусто не бывает!
Немедленно низложить Гермогена бояре-блюстители не осмелились, опасаясь противодействия собрания высшего духовенства и возмущения москвичей. Они решили усилить наблюдение за Гермогеном и отныне допускать к нему прихожан только по выходным дням. Все встречи и беседы Гермогена с просителями теперь должны были проходить в присутствии слуг бояр Салтыковых. Исповедовать прихожан Гермогену теперь было дозволено лишь совместно с архиепископом Арсением, ярым сторонником Семибоярщины.
Глава пятая
Резня в Китай-городе
Низложение Василия Шуйского привело к опале и все его ближайшее окружение. Вся прислуга Шуйского, его телохранители, стольники, спальники, кравчие, ловчие и прочие приближенные были выдворены из дворца. Повезло лишь Даниле Ряполовскому, который из начальника стражи вышел в дворецкие, благодаря своему боярскому происхождению и дальнему родству с Федором Мстиславским.
Новая высокая должность обязывала Данилу Ряполовского почти неотлучно пребывать во дворце, набирать новых слуг и стражников. Ему был дан приказ от бояр-блюстителей подготовить дворцовые покои для Владислава, сына Сигизмунда, прибытие которого в Москву ожидалось после пасхальных торжеств.
Данила Ряполовский и раньше с интересом поглядывал на Матрену Обадьину, обрученную с Василием Шуйским. Теперь же он открыто предложил Никифору Обадьину и его супруге отдать Матрену ему в жены. Никифор Обадьин был не прочь иметь такого влиятельного зятя, но загвоздка была в том, что Данила Ряполовский был женат. Правда, супругу свою вспыльчивый Данила спровадил в дом ее родителей еще полгода тому назад, но официального развода он ей не дал.
Никифор Обадьин выставил условие Даниле, чтобы тот поскорее развелся с первой женой, лишь тогда его сватовство будет воспринято им всерьез. Матрене Данила очень нравился, поэтому она сбежала к нему без родительского благословения. Дабы соблюсти хоть какое-то приличие, Данила и Матрена объявили о своей помолвке. Они жили во дворце как муж и жена, злорадствуя над Шуйским и наслаждаясь царской роскошью.
Матвея Обадьина, брата Матрены, Данила Ряполовский назначил своим посыльным. Мать Матрены, Алевтина Игнатьевна, тоже жила во дворце, числясь старшей служанкой.
Приближалось Вербное воскресенье. Этот церковный праздник неизменно собирал в столице множество народа из окрестных городов и деревень. Полковник Гонсевский, возглавлявший польское войско в Москве после отъезда Жолкевского, боялся чрезмерного скопления людей и требовал запрещения обычного в этот день шествия. Бояре во главе с Федором Мстиславским не решились исполнить требование Гонсевского. Они боялись прослыть в глазах москвичей слугами безбожных еретиков.
Наступило Вербное воскресенье. Под праздничный перезвон больших и малых колоколов патриарх Гермоген выехал на осле из ворот Кремля во главе пышной процессии. Обычно впереди сам царь шел пешком и вел под уздцы осла, на котором восседал владыка. На этот раз осла под Гермогеном вел думный дворянин Елизар Сукин, которому бояре поручили исполнять обязанности отсутствовавшего Владислава. Дворянин Сукин был так же молод, как и Владислав, ему было всего двадцать лет.
За Гермогеном ехали сани с деревом, обвешанным яблоками. Сидевшие в санях мальчики из церковного хора распевали псалмы.
Следом шло духовенство с крестами и иконами, в высоких тиарах и клобуках, в длинных золоченых ризах. За священниками толпой шли бояре, купцы и дворяне в своих лучших одеждах, многие шли с женами и детьми. На выходе из Кремля на каменном Спасском мосту и на Красной площади торжественное шествие встречали тысячи москвичей, все по привычке поздравляли друг друга. Однако было во всем происходящем и что-то зловещее. Прежде всего бросались в глаза вооруженные конные и пешие роты поляков и наемников, которые сопровождали бояр, грубо тесня народ. Металлические шлемы и длинные пики немцев, французов и шотландцев виднелись между зубцами Кремлевской стены. Гонсевский поднял на ноги все свое войско, дабы воспрепятствовать наплыву народа в Кремль.