Даниил Мордовцев - Великий раскол
Аввакум много, почти неузнаваемо изменился с тех пор, как мы видели его у Морозовой, а потом у Ртищевых вместе с Симеоном Полоцким. Седые, длинные и курчавые волосы его были острижены, как у арестанта: это была уже не поповская, не иконная голова, а простая колодницкая. Но тем рельефнее теперь выступала ее угловатость и ширококостность; в этой ширококостности темени и затылка и в этой сдавленности и вогнутости лобной кости сказывалось железное упрямство мономана, фанатически преданного мрачному, суровому идеалу непоколебимой выносливости. Он был одет в дырявый нагольный тулуп, из-под которого виднелись ноги, обутые в лапти и пестрые онучи, перевитые мочалками. По временам он задумывался, клал палочку, заменявшую ему перо, на черепок и согревал дыханием закоченевшие от мороза пальцы. Но это, по-видимому, не помогало: по холодной тюрьме распространялся только пар от дыхания, но теплее не делалось.
— Господи! дунь на руце мои дыханием Твоим! — страстно обращался он к кресту, выцарапанному им на стене. — Ты пещь огненную охладил некогда в Вавилоне дуновением Твоим: согрей ныне дыханием Твоим божественным персты мои, да прославлю имя Твое, многомилостиве!
И он снова нагибался и чертил палочкой по бумаге, разложенной на правом колене. А потом начал бормотать про себя вслух написанное:
«Анисьюшка! чадо мое духовное! аль есмь измождал от грех моих и от холоду в темнице моей и не могу о себе молитвы чисты с благоговенством приносити. Ей! не притворялся говорю, чадо! Не молюся, а кричу ко Господу, скучу, что собачка-песик на морозе. Пальцы мои в льдины обращаются, все развалилося во мне, душа перемерзла моя, на сердце снег, на устах иней. Поддержи мою дряхлость ты, младая отроковица, стягни плетью духовною душу мою, любезная моя! Утверди малодушие мое, Богом избранная, вздохни и прослезися о мне!»
Он помолчал и снова стал дышать в застывшие ладони. По щекам его текли слезы…
— Дунь, Господи! согрей меня! Вить солнце и огнь пекельный в Твоих руках! — опять закричал он, страстно глядя на крест.
Потом опять нагнулся к бумаге и стал читать: «Слушай-ка, Анисья! о племени своем не больно пекись: комуждо и без тебя промышленник Бог, и мне, мерзкой псице. Забудь, что ты боярышня, знатного роду; а умеешь ли ты молоть муку? Мели рожь в жерновах, да на сестер хлебы пеки или в пекарни шти вари, да сестрам и больным разноси. Да имей послушание к матери Меланин, не рассуждай о величестве сана своего, яко боярышня, богачка и сановница — отрицайся мысли сея и оплюй ее! Плюй на все, что не от Бога!»…
Он положил бумагу в сторону, поднялся с соломы и упал на колени.
— Вергни ко мне солнце сюда. Тебе все возможно! Дуни летом в темницу мою! — молился он.
За окошком тюрьмы послышался скрип саней, бубенчики и звяканье упряжи…
— Ох! ужли это она? — вскочил он в волнении. — Она! ее чепи гремят…
Сани проехали на монастырский двор. Аввакум встал и шагал из угла в угол по своей каменной коробке, то и дело поднимая глаза к выцарапанному в углу кресту.
Через несколько минут за дверью послышался шорох и скрип отмыкаемого ржавого замка. Аввакум лихорадочно прислушивался к этим звукам и крестился. Скоро дверь завизжала на петлях и тяжело раскрылась.
— Входите, матушка-благодетельница, — послышался голос за дверью.
— Господи Исусе Христе Сыне Божий помилуй нас! — зазвучал серебряный голосок, от которого Аввакум вздрогнул.
— Аминь, аминь! трикраты аминь! — крикнул он восторженно.
В дверях показалось белое, зарумянившееся от мороза личико. Оно выглядывало из-под черного платка, которым повязана была голова, и казалось личиком молоденькой чернички. Боярыня Морозова — это была она — робко, со страхом и с каким-то благоговением переступила через порог и, стремительно подвинувшись вперед, с тихим стоном упала ниц перед Аввакумом и, всплеснув руками, припала лицом к лаптям, прикрывавшим его ноги.
— Ох, свет мой! ох, батюшка! мученик Христов! — страстно лепетала она, обнимая онучи своего учителя.
А он, дрожа всем телом, силился приподнять ее, тоже бормоча бессвязно:
— Встань, подымись, мой светик, дочушка моя! Дай взглянуть на тебя, благословить тебя, чадо мое богоданное! Сам Бог послал тебя… Вон я, смрадный пес, молился Ему, Свету, выл до него: «вергни-де в темницу мою солнце, дуни на мя, окоченелого» — и он послал ко мне солнушко теплое — тебя, светик мой! Встань же, прогляни, солнушко Божье! — И, приподняв ее, он крестил ее лицо, глаза, голову, плечи, повторяя восторженно: «Буди благословенна — буди благословенно лицо твое, очи твои, глава твоя буди вся благословенна и преблагословенна!».
А она ловила его обе руки, целовала их, целовала его плечи, овчину, которою он был прикрыт, и страстно шептала:
— Батюшка, батюшка! святой, не чаяла я тебя видеть! касатик мой!
За Морозовой, медленно, осторожно переступая через порог, как бы ощупывая ногами землю и пытливо высматривая из-под черного клобука, надвинутого до бровей, маленькими рысьими глазками, вошла в келью старая монашенка с большим узлом на левой руке. Она, гремя четками, сделала несколько широких крестов в угол и, низко поклонившись Аввакуму, коснувшись двумя пальцами земли, протянула руку под благословение. Аввакум перекрестил ее, положил свою горсть на ее горсть, как бы вкладывая в эту горсть нечто очень ценное, а монашенка поцеловала его руку.
— Здравствуй, матушка Мелания! здравствуй, звезда незаходимая благочестия, — все так же восторженно проговорил Аввакум.
Старица Мелания — эта «звезда незаходимая благочестия»- была действительно самым крупным светилом своего века и своего общества: умная, энергическая, с необыкновенным запасом воли и самообладания, неутомимая а преследовании своих идеалов, но в то же время осторожная, замкнутая в себе, когда того требовали обстоятельства, сильная словом, когда она, так сказать, обнажала свой язык, острый, как бритва, и ядовитый, как зубы медянки, смелая и решительная, когда требовался натиск, чтобы сломить препятствия, знавшая все, что делалось в Москве, проникавшая всюду, как воздух, и, как воздух, неуловимая, — старица Мелания была всесильным и невидимым центром «древляго благочестия»: это был воевода в юбке, воевода невидимых ратей, которые, однако, держали в руках, хотя тайно, всю Москву и далекие окраины. Старица Мелания была сильнее Никона, которому у нее следовало поучиться борьбе с сильными противниками и уменью побеждать и держать их в повиновении. Она была могущественнее самого Алексея Михайловича, который, сломив Никона, не мог сломить старого дерева — «древляего благочестия», главою которого и игемоном была матушка Мелания. Все тайные приверженцы старины, — а такими почти поголовно были все московские люди, начиная от стоявших у престола и кончая стоявшими у корыта монастырской пекарни, все московские женщины, начиная от царицы Марьи Ильиничны и ее ближних боярынь и боярышень и кончая млоденькими черничками, — все находились в негласном «послушании» у матушки Мелании, были ее слепыми орудиями, которые «свою грешную волю в конец отсекли, как червивый хвост у собаки». Строгая, фанатичная до изуверства, руководившая всеми, помыкавшая даже такими личностями, как Аввакум, она, однако, не пошла бы с ними проповедовать на площадь, а, как полководец, посылала их в огонь, на виселицы, на костры, а сама оставалась в стороне. И они же, эти безумцы, умирая в страшных мучениях, благословляли матушку Меланию; они же просили палачей или кого-либо из присутствовавших при истязании их и при казни так или иначе довести до сведения «матушки», что они умерли твердо, мученически, не поступившись ни одним перстом, ни одною «аллилуйею», ни священным азом.
Матушка Мелания была уже очень стара; но живучесть и энергия светились, как фосфор, в ее рысьих глазках, которые ни на кого прямо не смотрели, хотя видели каждого насквозь, будучи, по-видимому, обращены молитвенно горе или сокрушенно долу. Лба ее также никто не видал за клобуком, а брови смотрели каким-то навесом над глазами, под которыми эти последние прятались от постороннего взора, как воробьи под крышей от дождя.
После первых приветствий Аввакум усадил своих гостей на соломе, а сам опустился против них на колени.
Морозова с ужасом и дрожью осматривала страшное помещение. Матушка же Мелания одобрительно оглядывала промерзшие стены, шепча как бы про себя: «Радуюсь, радуюсь за Аввакумушку — экой благодати сподобился, счастливчик».
— Ну, что у вас городе слышно, миленькие? — спросил Аввакум.
— Патриархи вселенские приехали; ноне Никона судят, — сказала Морозова.
— Греческие волки приехали нашего медведя судить, — пояснила матушка Мелания.
— Добро! А как они сами, судьи-то, крестются? — спросил Аввакум.
— Щепотью, сама видела, — отвечала матушка Мелания.