Август Шеноа - Сокровище ювелира
Павел неохотно опустился на камень.
– Расскажу тебе все, – начал Ерко, – что сам о себе помню и что слышал от других. Тогда я был слишком юн, чтобы все сохранить в памяти. Моя мать крестьянского рода. Когда-то по дороге из Загреба на Грачаны, под горой стояла деревянная мельница. В ней ютилась бедная старушка со своей единственной дочерью Елой. У этих двух женщин на всем божьем свете был один-единственный родич, старухин сын, белый монах Реметского монастыря. Кормились женщины от мельницы, от домашней птицы да от мотыги. Дай помещику, дай церкви, трудись на господском поле, потей ради отпущения грехов на монастырском винограднике, а напоследки мучайся дома, чтобы не умереть голодной смертью. Что делать? Одни женские руки в доме, без хозяина дом сирота! Беда! Недоедали летом, голодали зимой. А тут еще турки насели. Из каждого дома в войско бана забирали одного воина при оружии, а если нет в доме мужчины, плати, доставляй харч. Сын, монах, конечно, изредка давал старухе грош-другой, но он и сам был бедняком, уносить же снедь из святой обители запрещалось. Говорили, будто моя мать, то есть Ела, была красивой, набожной и умной девушкой, знала молитвы на любой случай, работала дома по хозяйству. Об всем этом мне рассказывал дядя Иеролим. И в женихах не было недостатка, только не хотелось ей бросать мать и мельницу. Кабы вышла замуж, было бы лучше, да не судил бог! Что поделаешь! Даже нищий счастлив, когда не знает лучшей доли, потому и женщины, сидя на своей мельнице, твердили: слава богу, что так. Тем временем медведградские кметы получили нового хозяина. Господа Эрдеди продали поместье нашему деду Амброзу. Народ ликовал, думал, станет легче. Но эрдедские приказчики начисто обирали крестьян, выворачивали их кошельки так, что сосед не мог одолжить соседу и куриного яйца. Лучше стало, как же! Доброта несказанная! Старый господар Амброз не покидал своего замка, и туго приходилось и приказчику и кмету. Впрочем, старик еще куда ни шло, но сыновья – истые черти! Бальтазар Грегорианец был немного не в себе. Находило на него, и он вдребезги разбивал все вокруг. А младший Степко, хоть и трезвая голова, и разумный человек, но нрава буйного, насильник! Простите, сударь, – заметил Ерко, – что так прямо говорю о вашем отце, но, повторяю, так мне рассказывал дядя Иеролим. Когда он возвращался с турецкой войны, – в молодые годы Степко часто ходил на турок, – упаси бог, беда всей округе! Грабил монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.
Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:
– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал нас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха была набожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. Й вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и был монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.
Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:
– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал пас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха была набожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. И вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и ее глаза загорелись таким диковинным пламенем, что меня охватил страх, – люди злы, очень злы! Они хотят тебя убить! Берегись! Не говори, кто ты. Ни за что не говори!» Потом обратилась к брату: «Подойди сюда, подойди, дорогой брат! Прости меня за то, что я согрешила. Не по своей это воле. Об одном тебя молю. Поклянись, что заменишь ребенку отца с матерью! Поклянись, что, когда он вырастет, расскажешь ему, кто его отец, но не для того, чтобы он искал его, а чтобы остерегался. Поклянись, что объявишь его немым, чтобы язык не выдал страшной тайны, которая может его погубить, что он ни звука не произнесет человеческим голосом, если только ему не будет грозить гибель. Клянись вместо него, он ребенок и не понимает, о чем я сейчас говорю». – «Сестра!» – начал было монах. «Клянись!» – повторила она. «Хорошо, клянусь! – сказал монах, положив мне руку на голову. – Я научу его быть немым как могила!» – «Да хранит тебя бог и все святые его, сынок!» – промолвила мать и поцеловала меня в лоб. Губы у нее были уже холодны как лед; потом она откинулась на спину и умолкла. Дядя молился, а я… я плакал, долго плакал. Мать умерла.