Александр Солженицын - Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого
И ещё был один узник, о котором настойчиво просил Друг, – это Рубинштейн, богач и делец. Помогал в благотворительности, произведен в действительного статского советника. У него были, правда, некрасивые денежные дела – но ведь не только у него одного. Он схвачен был контрразведочной комиссией генерала Батюшина, подчинённой прямо Алексееву, – и тут нельзя было не заподозрить, что это Гучков подстрекнул военные власти в надежде найти доказательства против нашего Друга (из-за близости Рубинштейна к Другу). Эта комиссия Батюшина раньше подчинялась Бонч-Бруевичу и была хорошая, но с подчинением Алексееву вышла из-под разумного контроля, действует некрасиво и несправедливо, они мешаются не в свои дела, и этому надо положить конец. А Рубинштейна – очень жалко, у него слабое здоровье, и он может не выдержать заключения. И Друг, и Аня очень просят. Главное, сейчас забрать его из псковской фронтовой тюрьмы в Петроград, в ведение министерства внутренних дел, – и об этом сам Государь или через Алексеева должен срочно телеграфировать, – а здесь Протопопов тотчас его освободит, а если здесь открыто будет неудобно – ушлёт его хоть и в Сибирь, а там тихо освободит.
И то и другое надо немедленно сделать, нельзя пренебрегать указаниями нашего Друга. Божий человек благополучно проведёт чёлн Государя через рифы – а старое Солнышко, твёрдая и непоколебимая, с решимостью, верностью и любовью всегда готова к борьбе за своих любимых и за нашу страну.
Только приняв решение о срочном исполнении этих двух милосердных дел, государыня успокаивалась, успокоилась – и уже под самое утро забылась.
Спала ли она сегодня хоть два часа? Проснулась измученная – и теперь, как обычно, нуждалась в нескольких часах медленного возврата к жизни. Пока что она, на боку, спешила написать письмо Государю, изложить всё выношенное. Глаза ей отказывали в таком положении, и она не всегда видела подробности своих строчек.
Но и долго залёживаться было нельзя: у неё и на сегодня, как все предыдущие дни, был назначен приём по делам о раненых, о поездах-складах, и ещё множество дам, и один министр, – и вдруг передали ей телефонный звонок Протопопова, что он умоляет крайне срочно принять его по очень нужному делу.
О Боже, только вчера обо всём уговорились – что ещё новое могло случиться? Приходилось принять Протопопова ранее всего остального приёма, но перед этим хоть полчаса прокатиться на автомобиле, чтоб освежить голову.
А погода стояла – такая же унылая, давящая, беспросветно пасмурная, как и вчера. И срывался дождь.
В этом году были очень ранние заморозки, даже со снегом, 19 сентября, и листья осыпались, и теперь из своих окон государыня видела церковь Большого дворца.
Но и с прогулки вернулась государыня с такой же тяжёлой головой.
Вид вошедшего Протопопова был ужасен: глаза его как бы дрожали или даже блуждали, подрагивали усы, – так странно было видеть выражение растерянности на его всегда уверенном, победном лице.
Что же? что же??
Его красивый голос переливался в большом волнении, и речь как всегда неслась потоком. Оказывается, банки мнутся, поддержки нет, а все министры нервничают, все министры тревожатся, узнав, что Протопопов берёт в свои руки продовольственное дело: Дума очень чувствительна к этому вопросу, и если только завтра будет опубликовано назначение Протопопова, – это вызовет в Думе бурю и скандал, размеры которых невозможно предвидеть.
Государыня восприняла довольно хладнокровно: ну что ж, мы и готовы к самой жестокой борьбе, мы на это и идём!
О нет, о нет! – в мучении выгибался Протопопов. Борьба – не страшит его нисколько, но скандал может принять такие размеры, что Штюрмеру придётся тотчас же распустить Думу, в первый же день и распустить! – а это очень неудобно.
Но что же делать?…
А – отложить. Несколько отложить назначение по продовольствию. Хотя бы недельки на две. Пусть Дума пока разрядится. А позже – будет её удобнее распустить. Это – не от себя только просит Протопопов, он готов к решительной борьбе (хотя хорошо знает губительные думские ураганы), – но так просит большинство министров, это в интересах всего кабинета!
Государыня впала в недоумение, такое ж тяжёлое, как и всё состояние её. Она не могла уразуметь: почему надо отказаться от решения, принятого вчера с таким энтузиазмом? Почему можно испугаться скандала в Думе, когда он всё равно будет – не по тому, так по другому?
Но глубокое убеждение светилось в одухотворённом, даже художественном лице Протопопова, с таким живым выражением густых бровей, искристых глаз, и крупных губ под слитыми тёмными усами, и каждой чёрточки, – убеждение ещё более глубокое, чем вчера.
Может быть, чего-то она не понимала.
Но во-первых – таково было желание Друга: Протопопову принять продовольствие на одного себя. Во-вторых, даже если решить снова менять: ведь Государь как раз вот в эти часы получил вчерашнее наше письмо – и подписывает, и завтра к утру оно придёт сюда? И это будет последний момент перед открытием Думы, а мы же не можем отменить сами?
(Хотя по крайности обстоятельств – а напряжение этого октября походило на напряжение прошлого лета – конечно, государыня могла бы взять отмену и на себя, ее бесконечно-терпеливый супруг простит ей).
– Телеграфировать Государю! – вырвалось из груди Протопопова.
Но о таком тонком предмете – как же телеграфировать? Ведь читают десятки людей, все колебания разнесутся сразу.
– Зашифровать! – исторглось из Протопопова.
Но и правительственная шифровка проходит через несколько чужих рук. Ах, ах! – государыня совсем забыла, теперь вспомнила: что долго-долго они горевали с супругом, что нужно же иметь возможность иногда что-то важное друг другу сообщить, и всё никак не могли собраться, а всё же заказали приготовить шифровку, хотя так ни разу её и не применили.
– Я сам и зашифрую! – воскликнул Протопопов.
Да, он слишком страстно был задет – почти невозможно ему отказать: как же он будет выполнять дело против собственной воли?
В конце концов – не отменять, только отложить на две недели?…
Но – и никак нельзя пойти против указания Друга.
– Вот что, Александр Дмитрич, – решила она. – Поезжайте как можно скорей в Петроград, на Гороховую, к Григорию. И если он откажет – значит, так всё и останется, как вчера. А если разрешит переменить – скорей езжайте назад, и ещё успеем зашифровать, телеграфировать, – и завтра к утру, за те же два часа до Думы Государь успеет отменить.
Протопопов взвился и помчался.
Милый, симпатичный человек, она пожалела его, хотелось снять с него слишком невыносимое беспокойство.
Такова была она и в любви и во всех привязанностях: если решалась раз, то уже навсегда. Этому человеку – она доверила охрану трона. А свои – должны выручать своих.
65' (Государственная Дума, 1 ноября)
В Таврическом дворце, в Белом зале, заполненном восходящими полукругами кожаных кресел с пюпитрами, под стеклянным потолком, собрались на открытие сессии четыре с половиной сотни депутатов Государственной Думы. В глубине на балкончиках меж коринфскими полуколоннами важно расселись дипломаты союзных стран, левые и правые хоры были забиты публикой, сострастной к своим, в двух передних углах переполнены невысокие ложи прессы, а в ложе министров по правую руку от кафедры сидел с несколькими коллегами и сам Штюрмер, с длинной как прикладной бородой. О нём знали, впрочем, что он тотчас же после открытия уедет под предлогом молебна в Государственный Совет.
На центральный двувысокий помост президиума в сопровождении своих двух Товарищей взошёл Председатель – дородный, дюжий, избывающее земляное здоровье своё обративший не к земле же, не волов воротить, но паж, кавалергард, камергер, раздобрив и разрыхлив тело во многих председательствах, предводительствах, попечительствах, а вот и глава всенародного представительства. На самый почётный помост России, ещё своим ростом заметно увышая его, он взошёл, видя каждое своё движение со стороны и сознавая его значительность дли отечества. Крупный звонок взял крупною лапой.
И утихали перед ним секторы фракций – узкий левый, многолюдный кадетский, прогрессисты, поредевший октябристский с недосаженными верхними креслами, националисты русские, националисты окраин и правые.
Знал за собою Родзянко редкий по зычности голос, свободно заливающий этот зал, а хоть бы и вчетверо больший. Ещё кроме голоса в речи открытия должна звучать историчность – и её он тоже выразит легко.
Но сегодня был даже не просто день открытия годичной сессии: внизу под председателем тигрино напрягся Прогрессивный блок, до прыжка оставался час или два, а тайна прыжка уже расползлась, уже знали журналисты, тоже напрягшиеся, и публика, и испуганная стайка министров с расчётом вовремя улизнуть через непритворенную дверь (из ложи министров есть и тайный звонок тревоги к страже). И даже знала царица в Царском Селе. И земский и городской Союзы уже выпустили свои обращения, что наступил решительный час. И уж не менее всех знал тайну сам Председатель, достаточно посвящённый в планы Блока. Сейчас, на высоте, стоял он монументом, выше него, за его головой – лишь портрет Государя (ещё в два родзянковских роста, вытянутый, со снятою фуражкой), но одно неверное слово – и Председатель может сверзиться под когти набегающих. А иное неверное слово – и его настигнут тут, наверху, и раздерут, и стащат вниз.