Вячеслав Шишков - Емельян Пугачев (Книга 1)
Ударяя в бубны, в тулумбас, казаки с присвистом азартно подхватили:
Эх, любо, братцы, любо,
Любо врага бить!
С нашим атаманом
Не приходится тужить.
Эх, нечего тужить!
Опять залихватская запевка Пугачева:
Мы в Берлине погуляли,
Фридрих будет помнить нас.
В Шпре реке коней купали,
Весь повывезли запас.
И снова дружные голоса казаков:
Эх, любо, братцы, любо,
Любо врага бить!..
Глава 6.
Чугунные рыцари.
Наступил 1761 год, чреватый важными неожиданностями. Так, вместо Фермора, на пост главнокомандующего был неожиданно назначен фельдмаршал Бутурлин. Всем было в удивленье, что на протяжении пяти лет войны сменялся вот уже четвертый военачальник. И, как на беду, все эти сановитые горе-воеводы, даже граф Салтыков, не обладали в полной мере качествами главнокомандующего. У них была своеобразная, весьма удобная для Фридриха тактика: восемь месяцев сидеть где-нибудь в Польше, два месяца идти к полю битвы, два месяца воевать, успешно разгромить вражескую армию и, не использовав до конца победы, не поставив разбитого врага на колени, снова с легким сердцем уходить на винтер-квартиры в Польшу, то есть возвращаться к праздному восьмимесячному прозябанию за счет русского крестьянства, изнывающего от военных поборов. А вот наступит лето, можно опять пойти подраться с Фридрихом. И так тянулось это из года в год.
Всех горе-воевод подсовывал мужественной русской армии правящий Петербург, отчасти и сама Елизавета.
Горе-воеводой оказался на деле и фельдмаршал Бутурлин. Про него шла молва, что он навряд ли способен и три полка водить, где же ему всей армией командовать?
И еще говорили:
– Да если б главнокомандующим граф Румянцев встал три года еще тому назад, мир был бы заключен.
Бутурлину шестьдесят семь лет. Высокий, плотный, с красным горбатым носом, воспаленными, навыкате, глазами, он говорил густым басом, на подчиненных наводил иногда трепет, но с солдатами обращался милостиво.
Когда-то он учился в морском корпусе, был денщиком Петра I, принимал участие в Полтавской баталии. Его хорошо знали при дворе. На куртагах он не раз кутил с самой Елизаветой, а на придворных балах, танцуя в паре с государыней, фельдмаршал с таким азартом топал грузными сапожищами в паркетный пол, что по всему дворцу шел треск и грохот, как от пушечной пальбы. Человек хотя и недалекий, но прямой и честный, он, к сожалению, чрез меру зашибал винцом. Бывали в походе случаи, когда военачальник этот забирался к солдатам в палатку, и там начиналась веселая попойка. Когда все, за исключением адъютанта, были пьяны, фельдмаршал, расчувствовавшись и целуясь с гренадерами, тут же производил их в офицеры, а его самого затем уносили на квартиру. Проснувшись и пососав на опохмелку соленый огурчик, он утром призывал адъютанта и спрашивал:
– Ну как?
– Вот, господин фельдмаршал, извольте утвердить производство семерых солдат в первый офицерский чин, – и служака-адъютант совал Бутурлину список новых офицеров.
– Каких, каких таких… семерых солдат? – таращил глаза Бутурлин. – А-а-а, вспомнил!.. Ну-тка, покличь их сюды.
Он сидел на кровати в одной расстегнутой рубахе и подштанниках. На груди, поросшей густой шерстью, висел нательный золотой крестик, маленький образок Александра Невского и шагреневая ладанка, в которой зашита лягушечья лапка – средство против вражьей пули.
Когда вошедшие гренадеры гаркнули приветствие, Бутурлин, взглянув в список, сказал:
– Окуньков! Который Окуньков? Ты? Очень хорошо. (Широкоплечий, рослый Окуньков, в полной надежде получить офицерский чин, приятно улыбался.) Слушай, Окуньков, – продолжал Бутурлин, которому лакей натягивал штаны, – ну какой ты, к чертовой бабушке, офицер! И что за радость тебе, голубчик Окуньков, офицером быть? Ведь ты солдат первостатейный, а офицеришком самым последним будешь. Ты подумай-ка, голубчик, да ответь мне по чистой совести, чем тебе лучше быть: свежим ржаным хлебом али паршивым калачом?
– Паршивым калачом, ваше высокопревосходительство! – прокричал солдат, тараща на фельдмаршала полные упования глаза. – Мы в согласии!
– Гм, гм… А ты грамотный?
– Не так чтобы уж очень, а маленько есть, ваше высокопревосходительство.
– А ну-тка, прочти, – и фельдмаршал подал ему воинский устав.
Окуньков, раскрыв книжку, задвигал бровями, руки его затряслись, он сказал:
– В глазах чегой-то… того-этого… Как вчера был, конешно, приурезавши… И как будучи получивши контузию в голову – всюе грамоту отшибло, ваше высокопревосходительство!
– Вот и слава богу, – отечески сказал Бутурлин. – Оставайся-ка ты, дружок, чем был раньше. Да и вы, братцы, идите с богом к себе… Стойте-ка! Вот вам по пятаку на табачишко.
2
Русская армия зимовала в Польше. Кончался январь. Из России прибывали новые воинские части, боевые припасы, амуниция. Получив из дома третье письмо о тяжелом состоянии здоровья государыни, Бутурлин загрустил.
Однажды, когда кругом гудела вьюга и ветер нудно завывал в трубе, Бутурлин выпивал с глазу на глаз с адъютантом, своим любимцем.
– А ради чего я пью! – говорил Бутурлин, и губы его начинали подрагивать. – Да потому, что матушку жалко, матушка дюже плоха становится, дюже часто болести нападают на нее: то рвота, то обмороки, то головушка болит. Мнится мне, уж не отравили ли нашу великую полковницу припущенники Фридриха, что при дворе толкутся. А матушка-то к людям доверчива… А красавица-то какая! Будь я помоложе, я бы… Вон Алешка-то Разумовский с царьков слетел, теперь Ванька Шувалов ляжками дрыгает возле матушки… Молокосос! Ну, он плясун, знаешь, петиметр такой, щеголь, – фельдмаршал чокнулся с офицером, понюхал луковку.
Офицер насмелился, спросил, когда же предвидится окончание войны.
– Нынче, голубушка моя, нынче! – ответствовал фельдмаршал. – Надоела уж нам эта кутерьма. Фридрих весь истощен, можно сказать – при последнем издыхании, ну да и мы дюже от войны претерпеваем. Хотя матушка Елизавета, осерчав, рекла: «Ежели, мол, все союзники отступятся, одна буду воевать, половину туалетов своих продам да бриллиантов, а все-таки Фридриха доконаю». Вот она какая у нас. А как посылала меня на фрунт, молвить изволила: «Ну, прощай, Александр Борисыч, знаю, победишь ты, да уж мне не доведется о той победе слушать, навряд ли суждено нам с тобой на этом свете свидеться». Сказала так и горько-прегорько заплакала. – Бутурлин вытер платком глаза и посморкался. – Да мы давно Фридриха прикончили бы, еще граф Салтыков стоптал бы его, – вся беда в том, что в действиях своих озираемся мы на Питер. Вдруг матушка богу душу отдаст? Что скажет новый-то владыка, Петр-то Федорыч? Ведь он на Фридриха-то молится. Ведь он нас… за победу-то нашу… знаешь, куды? В Сибирь! Вот мы и… танцуем раком…
Только ты, голубушка моя, в высокую политику не вдавайся, помалкивай себе.
– Нем, как рыба, господин фельдмаршал, – щелкнув шпорами, сказал офицер. – И осмелюсь доложить: на графа Тотлебена поступило множество жалоб.
– На Тотлебена? Ну-тка, ну-тка, – оживился Бутурлин.
– Жалуются штаб-офицеры, слишком жесток он. Его там все ненавидят.
Недавно наказал шпицрутенами тридцать рядовых казаков за плохое содержание пикетов, а за компанию с ними выдрал и старшин. Сегодня же получен рапорт самого Тотлебена: рапортует, что арестовал бригадира Краснощекова и полковника Перфильева.
– Ах он, сукин сын! – закричал Бутурлин. – Да как он смел! Ведь бригадир-то без малого генерал. Ну там казачишек… это еще туда-сюда, а вот старшин… Эх, и вздую же я его, подлеца. Иноземец какой-то, бывший волонтеришка, да чтобы русскую армию пороть! Мне про него, про бахвала, и граф Чернышев немало сказывал. Ох, бестия, ох, сволота!.. Эй, денщик!
Убери-ка, братец, все к чертям, только луковку оставь. Господин адъютант, ну-тка дайкося мне бумагу да перо. Я ему реприманд устрою! – Бутурлин оседлал красный нос очками и принялся за строжайший выговор Тотлебену с приказом немедленно освободить бригадира и полковника из-под ареста.
Бутурлин, как и Чернышев, ненавидел Тотлебена, он чуял в нем врага и ждал случая поймать его.
Полученный от главнокомандующего суровый ордер задел Тотлебена за живое. И без того был он сильно раздражен невниманием к себе правящего Петербурга. За взятие Берлина он ничем не был награжден, даже не повышен в чине. Это ли не издевательство!
А дело было так: после резкого выговора или, вернее, строгого допроса, происшедшего в берлинском королевском замке, кичливый и самонадеянный Тотлебен страстно возненавидел своего обидчика графа Чернышева. И с того часа его неотступно преследовала мысль выставить своего врага на посмеянье всей Европы. «Такой разговор со мной только я да стены слышали, а вот я о тебе поговорю, во все концы мира гулы пойдут», – твердил Тотлебен, обдумывая каждую строку своей реляции о взятии Берлина.