Артур Конан Дойл - Тень великого человека
– Нет, не ранен, Джим, – ответил я.
– Мне кажется, что я пустился в безумное предприятие, – сказал он с мрачным видом, – но дело еще не кончено. Клянусь Богом, или я его убью, или он меня убьет.
Бедный Джим день и ночь думал о своей обиде и, сказать по правде, мне показалось, что он от этого помешался, потому что, когда он говорил, у него был в глазах какой-то особенный блеск, какого я никогда не видал ни у кого. Он всегда принимал к сердцу всякие пустяки, и я был уверен, что с тех пор, как его бросила Эди, он не мог более владеть собой.
В это время мы увидали два поединка, которые, как мне рассказывали, происходили довольно часто в сражениях и в старые годы, прежде чем солдат приучили драться массами. Когда мы стояли во" впадине, то на возвышении перед нами проскакали, пришпоривая своих лошадей, какие-то два всадника; они мчались во весь опор. Первый из них был английский драгун; он летел вперед, склонив свое лицо к гриве лошади; за ним гнался французский кирасир, старый седой солдат на своей огромной черной лошади, которая сильно стучала копытами. Когда они мчались таким образом, то наши солдаты подняли насмешливый крик: нам было стыдно, что англичанин хочет ускакать от француза, но когда они пролетели перед нашим фронтом, то мы увидали, отчего это происходило. Драгун уронил свою саблю и был совершенно безоружным, между тем как его враг совсем настигал его, так что ему было нельзя добыть себе где-нибудь оружие. Наконец, может быть, задетый за живое нашими насмешками, он решился добыть его во что бы то ни стало. Увидав, что около одного убитого француза лежит пика, он быстро поворотил свою лошадь в сторону, пропустил своего врага вперед, затем, ловко спрыгнув с седла, схватил пику. Но и другой был тоже не промах и налетел на него с быстротой молнии. Драгун бросился на француза с пикой, но тот отклонил ее и саблей разрубил ему плечо. Все это произошло в одну минуту, и француз поехал рысью вверх по холму; обернувшись к нам лицом, он оскалил свои зубы, точно огрызающаяся собака.
В первом поединке победа была на стороне французов, но в следующем отличились мы. Они выдвинули вперед линию стрелков, огонь которых был направлен не против нас, а против находившихся справа и слева от нас батарей; но мы выслали две роты 95-го полка, чтобы задержать их. С обеих сторон слышался страшный треск, потому что как те, так и другие стреляли из ружей. В числе французских стрелков был один офицер – высокий и худощавый, в плаще, накинутом на плечи, и когда наши солдаты выступили вперед, он выбежал из строя и стоял между двумя сторонами в такой позе, какую принял бы фехтовальщик – с поднятой кверху саблей и откинутой назад головой. Я как сейчас вижу его, стоящего с опущенными ресницами и какой-то насмешливой улыбкой на лице. Увидев это, младший офицер наших стрелков – молодой человек, красивый собой и высокого роста, выбежал вперед и стремительно бросился на него с одной из тех странных кривых сабель, какие бывают у стариков. Они столкнулись точно два барана – потому что оба побежали друг к другу – оба они упали от толчка, но француз лежал под ним и не мог подняться. Наш офицер сломал об него свою саблю, но клинок сабли его врага прошел сквозь его левую руку; так как он был сильнее своего противника, то ему удалось добить его зубчатым обломком клинка своей сабли. Я так и думал, что после этого его застрелят французские стрелки, но ни один из них не спустил курка, и он вернулся к своей роте с одной саблей, которая прошла сквозь его левую руку, а в правой он держал обломок другой.
Глава ХIII
Когда я вспоминаю об этом сражении, то мне всего страшнее кажется то, что на каждого из моих товарищей оно произвело различное действие, потому что некоторые вели себя в этом случае так, как будто бы они сидели у себя дома за обедом, и оно не возбуждало в них ни любопытства, ни удивления, другие же, с первого пушечного выстрела до последнего все время бормотали молитвы, третьи так бранились и выкрикивали такие проклятия, что тех, кто их слышал, продирал мороз по коже. Так, пример, один из них, тот, который стоял слева от меняй Майк Тредингем, который всем надоедал рассказами о своей тетушке, старой деве, Сарре – о том, что она завещала те деньги, которые хотела отдать ему, на приют для детей погибших на море матросов. Он, Бог знает сколько раз, рассказывал мне эту историю, но когда кончилось сражение, то он побожился, что во весь этот день не промолвил ни слова. Что же касается меня, то я не могу теперь сказать, говорил я или нет, но, я помню, что мой ум и моя память были яснее, чем когда-либо, и я все время думал о моих стариках и о доме, о кузине Эди с ее смелыми бегающими глазками, о де Лиссаке с его кошачьими усами, обо всем том, что произошло в Уэст-Инче и благодаря чему мы очутились на равнинах Бельгии и служили мишенью для двухсот пятидесяти пушек.
Во все это время грохот пушек был ужасным, но они вдруг замолкли, и это было похоже на то, когда во время грозы замолкает на минуту гром, но так и ждешь, что вдруг раздастся удар, который был сильнее всех предыдущих ударов. Был еще слышен сильный шум на одном из отдаленных флангов, где подвигались вперед пруссаки, но это было за две мили от нас. Остальные батареи, как французские, так и английские, молчали, и дым рассеялся настолько, что обе армии могли немного видеть одна другую. Возвышенность, на которой мы стояли, представляет собой ужасное зрелище, потому что на том месте, где прежде находилось немецкое войско, были видны только там и сям отдельные кучки солдат в красных мундирах и линии в зеленых мундирах, между тем как массы французов казались такими же плотными, какими были прежде, хотя, конечно, мы знали, что они потеряли не одну тысячу в этих атаках. Мы слышали у них громкие веселые крики, и затем все их батареи сразу так загрохотали, что в сравнении с этим грохот выстрелов в начале сражения казался слишком слабым. Теперь грохот этот был вдвое громче, потому что всякая батарея подвинулась вдвое ближе, в упор, а спереди и сзади каждой батареи были огромные массы кавалерии для того, чтобы защищать ее от атаки.
Когда раздался этот адский грохот, который совершенно оглушил нас, не было ни одного солдата, даже мальчика-барабанщика, который не понял бы, что это значит. Это было последнее сделанное Наполеоном усилие, чтобы уничтожить нас.
До темноты оставалось только два часа, и если бы только мы могли продержаться до этого времени, то все пошло бы хорошо. Умирая от голода и совершенно изнемогая, мы просили Бога только о том, чтобы у нас хватило силы заряжать ружья, колоть врага, стрелять в него и биться до тех пор, пока хоть один из нас останется в живых. Пушечные выстрелы Наполеона не могли сделать нам большого вреда, потому что мы лежали ничком, и мы в одну минуту могли представить из себя массу штыков в том случае, если бы на нас опять напала бы его кавалерия. Но среди грома пушек вдруг послышались какие-то более резкие звуки, как будто бы что-то рассеяло воздух и подвигалось со стуком, – это был какой-то топот, какой-то наводящий ужас шум.
– Они идут в атаку! – закричал какой-то офицер. – На этот раз они хотят атаковать нас по-настоящему.
И в это время, когда он говорил это, мы увидали нечто страшное. Какой-то француз, в мундире гусарского офицера, подскакал к нам галопом на маленькой лошадке. Он кричал, что есть духу: «Vive le roi! Vive le roi!» – и это означало, что он был дезертиром, так как мы были на стороне короля, а он – на стороне императора. Проезжая мимо нас, он крикнул по-английски: «Гвардия идет! Гвардия идет!» и потом исчез за арьергардом подобно древесному листу, гонимому бурей. В ту же самую минуту к нам подъехал адъютант, и, надо сказать правду, что я ни у кого не видел такого красного лица, какое было у него.
– Вы должны задержать их, а иначе мы погибли! – закричал он генералу Адамсу, так что вся наша рота могла слышать его слова.
– Как идут дела? – спросил генерал.
– Из шести тяжелых полков остались только два слабых эскадрона, – отвечал он и затем начал смеяться, как человек, который не может сдержать себя, потому что у него расходились нервы.
– Может быть, вы пожелаете соединиться с нашим авангардом? Пожалуйста, считайте себя одним из наших, – сказал генерал с поклоном и улыбкой, как будто он пригласил его на чашку чая.
– Мне будет очень приятно, – отвечал тот, снимая с головы шляпу; через минуту после этого все наши три полка соединились, и бригада выдвинулась на четыре линии из впадины, где мы лежали, изображая собой каре, по направлению к тому месту, где мы видели французскую армию.
Теперь ее почти совсем не было видно; можно было видеть только красное пламя, которое изрыгали пушки, и которое вдруг вспыхивало среди облаков дыма, и черные фигуры, которые наклонялись, суетились, чистили пушки швабрами, банили их – работали, точно черти, исполняя эту адскую работу. Но за этим облаком дыма становились все слышнее и слышнее эти стук и шум рассекаемого воздуха, смешанные с громкими криками и топотом многих тысяч ног. Затем показалась сквозь дым какая-то большая черная масса, и нельзя было разобрать, что это такое; наконец, мы могли разглядеть, что это были сто человек, идущих в ряд, которые быстро продвигались к нам в своих высоких меховых шапках с блестящими бляхами надо лбом. За этой сотней шла еще сотня, за ней следующая сотня и так далее, сотня за сотней; эта огромная колонна выходила из дыма, стоявшего в воздухе от пушечных выстрелов, и казалось, что ей не будет конца. Впереди шла цепь застрельщиков, а за ними барабанщики, и все они шли, как-то подпрыгивая; по бокам подвигались плотной толпой офицеры; они махали своими саблями и весело кричали. Впереди ехало также двенадцать человек верхом; они кричали все вместе, и один из них поднял высоко свою шляпу на острие сабли. Я опять повторяю, что никогда и нигде не сражались так храбро солдаты, как в этот день французы.