Николай Задорнов - Хэда
«В Петербурге не поверят! – подумал Алексей. – Настоящая аристократка!»
Княжна встала. Она оказалась стройная, высокого роста. Ее тяжелый шелковый костюм не шелохнется, как из чистого золота. Он так сшит, что ее грудь казалась впалой, пока она не поднялась. Это впечатление, кажется, усиливалось еще и оттого, что у нее на спине была подушечка, обвязанная большим бантом, похожим на крылья яркой бабочки. Все это придавало девушке вид обязательной сутулости, от которой она, поднявшись, как бы совершенно освободилась.
Оки подошла и села рядом с Можайским и велела художнице и Григорьеву показать офицерам ее рисунки, выполненные в европейском стиле. Теперь переводил Гошкевич.
Сидя рядом, Алексей мог ближе рассмотреть княжну. В ее глазах был как бы тяжелый оттенок познания чего-то большего, чем у всех окружающих. «Какое прекрасное, но странное лицо! Словно она умней, но ей приходится притворяться, чтобы казаться перед нами проще и из вежливости скрывать что-то, может быть врожденное чувство превосходства».
Старая дама с сединой в прическе смотрела па офицеров смущенно, а обращалась к княжне с серьезной почтительностью.
...Ели моллюсков из круглых ракушек, похожих на черные чашечки со снимавшимися круглыми крышечками, свежую рыбу закусывали хризантемами гарнира и тертой редькой, пили сакэ. Присутствие княжны как бы возвышало и объединяло все это общество еще сильней, чем вкусное вино.
Старый бонза ел и молчал, а при случае, поймав на себе взгляд Алексея, кланялся. Махов вскоре завладел бонзами, и после ужина они рисовали друг другу на бумаге вопросы и ответы.
У Григорьева в руках оказалась гитара.
– Пожалуйста, Алексей Николаевич, сыграйте нам... – подходя, сказал он, – а мы станцуем.
«Что же! И то дело! – Алексей взял гитару и заиграл полечку. – Быть сегодня мне музыкантом у моего унтера!»
Григорьев вывел княжну. Она улыбнулась. Он притопнул, ударил каблуком о каблук, как в мазурке, обхватил ее бережно за талию, и они закружились, тотчас унтер отпустил ее и, легко держа за руку, провел в танце вокруг стола. Видно, танцевали не впервой. Далеко же у них зашло! Кто же играл им на гитаре? Не иначе как отец Василий. Ему это среди буддийских бонз в грех не зачтется...
Григорьев танцевал лихо, однако, как казалось Алексею, слишком осанисто, словно скакал верхом в казачьем седле. И шея у него толстая и красная, как у бакалейщика.
Переводчик-японец, знающий русский, объяснял Можайскому:
– Вам нравится имя «Оки-сан»? «О» – это не относится к имени. Это... знак восхищения. Имена: «Юки», «Ки», «Кити»... Но мы почтительно произносим «Оки», «Оюки», «Окити»! Если же на них будет составлен полицейский протокол, то там просто будет написано, что задержана Ки, дочь князя Мидзуно, или дочь банкира – Юки, или невеста плотника – Кити.
– Разве на дочь князя может быть составлен такой протокол?
– Да... Или... Ну... это-о... если будет распоряжение, но...
– Если будет рапорт?
– Нет...
– Донос?
– О-о! – обрадовался переводчик, услыша такое полезное слово. – Конечно, исключений не имеется... Аримасэн!
– А на полицию бывает, что составляется протокол? – спросил Сибирцев.
Важный гость смущенно захихикал. Видно, бывает и так, но воспоминания нежелательны.
Оки поблагодарила общим поклоном. Она подошла к Сибирцеву и, чуть коснувшись пальцем его суконного рукава, предложила отойти. Судя по всему, переводчик ей был не нужен.
– Оюки... – сказала она, внимательно глядя в его глаза. Любопытно и приятно видеть Ареса-сан так близко. Она много, очень много слыхала о нем.
Уверенная, что он понимает или, может быть, что ее невозможно не понять, она заговорила. Алексей не знал ни слова, и в то же время ему казалось, что все вполне ясно, словно они говорят на одном языке.
«Оюки очень больно», «Она – мой друг», «Я люблю ее как сестру... Будьте с ней ласковы, ради всего на свете». Княжна открыла веер.
– Ареса-сан! – вскинув свои прекрасные брови, формы узкого листка ивы, радостно и торжественно воскликнула она. И слегка вздрогнула, испуганно улыбнувшись, словно заглянула в его душу. Она не была уверена в том, что говорили в семье и в светском обществе, что ро-эбису хитры, превосходно подготовились, отправляясь в Японию, все выучили язык, но тщательно это скрывают. Еще говорили, что их дипломатия построена на христианском двуличии, лицемерии, лжи и коварстве. В свете шли слухи, что они нарочно разбили свой корабль во время бури и цунами, чтобы оказаться внутри Японии и беззастенчиво лгать о дружбе и шпионить в это время. Они всё изучают в нашей стране. Их корабль был достаточно крепок, они могли бы прекрасно уйти в море и не поддаться силам стихии, а они нарочно тянули и ждали бури, предсказанной их приборами. Русские гораздо хитрей и опасней американцев. Не пожалели судна, таких у них много, инсценировали крушение и гибель, притворились несчастными, чтобы вызвать жалость в нашем народе и правительстве. Нарочно подвели судно к подножию Фудзи и утопили, как будто не могли спасти. При этом ни один человек не погиб. Ложь, ложь, хитрость всюду. На каждом шагу. И обман. Так они все же проникли наконец в запретную зону. И они еще говорят, что подозревают японцев в хитростях, кознях и шпионстве, когда у самих ум очень подозрительный и лживый, больной от грехов и страхов. Вот что говорили в высшем свете: где всегда самые блестящие туалеты у дам и рыцарские костюмы у рослых красавцев даймио. «Вы знаете, иностранцы так много лгут, что даже не смеют спать по ночам спокойно».
Поэтому Оки уверена, что Ареса-сан ее поймет? Нет. Как существует особый женский язык, которому обучают с детства и который составляет особую прелесть воспитанных светских девиц, так существует женское понимание событий, недоступное пониманию мужчин, и еще более женское ощущение достоинств. Оки, как и Оюки, как и Сайо, и десятки других юных японок, подчиняясь господству отцов и наставлениям бонз и ученых мудрецов, судили не по их обязывающим традиционным понятиям, а угадывали то, что было скрыто и что улавливается лишь знающими женский язык. Они судили о том, что слыхали сами и главным образом – что сами видели.
Поэтому сегодняшний вечер незабываем. Она видела самого Ареса-сан. Она говорила с ним сама, по-европейски глядя в его лицо, не сгибаясь, с распрямленной спиной. Неужели в такое время, когда так велик всеобщий подъем чувств, когда такая чуткость, моментальная отзывчивость, когда взаимное любопытство так обострено и обнаруживается пылкость, когда бушует тайфун взаимных интересов, которых уже не в силах сдержать третий век надежной изоляции и адмирал Путятин, запрещающий увлечения своим морским воинам, неужели еще что-то может остаться неясным там, где друг друга понимают без слов?..
– Григорьев-то – светский кавалер! – сказал Можайский с оттенком восхищения, когда вышли из храма.
– При офицерах он невольно связан, а бывает очень развязен и остроумен, – с похвалой отозвался отец Василий. – Так блеснет, что его не узнаете!
Махов сам мужик, и его прельщает все мужицкое! А княжна не разбирается!
Оба офицера, священник и Гошкевич шли полями, освещая дорогу фонарем. Унтер-офицер остался с японцами, сказал, что будет еще рисовать допоздна. Прощаясь и провожая, посмотрел с таким выражением, словно хотел сказать своим офицерам и духовному отцу: «Заходите к нам еще», – но постеснялся. Сжался под взглядом Алексея, у которого, однако, не то было на уме. А теперь, когда ушли, Алексею слышалась ирония в речах Григорьева. Что же это? Грядущее всеобщее равенство? Американский банкир Сайлес, наверно, похлопал бы Григорьева дружески по плечу, но потом провел бы его за нос, хотя и позвал бы его при случае к себе на именины!
Может быть, Оки хотела спросить: «У тебя в сердце Оюки-сан? Или нет?» А может быть, и спросила. «Спасибо, Ареса-сан, спасибо».
– На чьи же средства такой пир? – спросил Можайский. – Ведь сегодня мы пили превосходное вино и сакэ этого сорта очень дорогое?
– При храме у князя все свои люди. Тут всё за его счет. С его дочерью приехал целый штат слуг, – ответил Махов. – Храм содержится на средства князя. Он сам тут же останавливается. Художник от него же. И старая женщина – его родственница... И вот, поди ж ты, понравился княжне наш унтер-офицер с его трубой и пачкотней! – вдруг удивленно и, видимо, не без умысла сказал Махов. Хитрый поп; видно, притворяется. А сам души в нем не чает! – А вы еще идти не хотели. Разве не прелюбопытно? Княжна научилась изображать фигуры людей, как ее Александр Иванович учит. Они подолгу заставляют кого-нибудь из слуг позировать. И рисуют и пишут красками. Однако у нее, как и у ее японского учителя, все мы получаемся похожими на японцев.
– Поначалу Григорьев ходил туда тайком, перелезая вечером через забор, как и все матросы. Григорьев хочет ее учить и на кларнете играть, – отозвался Гошкевич.