Дмитрий Мережковский - Александр Первый
Отчаянно взмахнул руками над головой, как утопающий.
– Отдал все – и жизнь, и счастье, и совесть, и честь… А они… Господи, Господи! Не за себя оскорблен я, Бестужев, поймите же, а за все человечество… Какая низость, какая грязь – в человеке, сыне небес!..
Говорил напыщенно, книжно, как будто фальшиво, а на самом деле искренно.
Бестужев развязал кулек, вынул вино и закуски; вертя в руках бутылку, искал глазами штопора. Не нашел; отбил горлышко; налил в пивной стакан и в глиняную кружку с умывальника.
– Ну, полно, мой милый, полно, – сказал, потрепав его по плечу уже с развязностью. – Даст Бог, перемелется – мука будет… А вот лучше подумаем вместе, что делать… Да выпьем-ка сначала, это прочищает мысли.
Выпил, подумал и снова налил.
– А знаете что? – проговорил так, как будто это пришло ему в голову только что: – уничтожить бы Общество, да начать все сызнова; вы будете главным директором, а я вам людей подберу. Хотите?
Не создать новое, а уничтожить старое, – такова была его тайная мысль; и так же, как Рылеев, думал он сделать Каховского своим орудием. Но тот ничего не понимал и почти не слушал.
– Нет, зачем? Не надо, – сказал, махнув рукою. – Никого не надо. Я один. Если нет никого, нет Общества, – я один за всех. Пойду и совершу. Так надо… Все равно, будь что будет. Теперь уже никто не остановит меня. Так надо, надо… Я знаю… Я один…
Говорил, как в бреду; пил с жадностью стакан за стаканом; с непривычки быстро хмелел. Бестужев предложил ему выпить на ты. Выпили, поцеловались; еще выпили, еще поцеловались.
– Знаешь, Бестужев? – вдруг начал Каховский, уже без гнева, с неожиданно ясной и кроткой улыбкой. – Может быть, и к лучшему все? Я сирота в этом мире. Ни друзей, ни родных. Всегда один. От самого рождения печать рока на мне. Обреченный, отверженный… Ну, что ж? Видно, быть так. Один, один за всех! Не нужно мне ничего – ни счастья, ни славы, ни даже свободы. Я и в цепях буду вечно свободен. Силен и свободен тот, кто познал в себе силу человечества! Умереть на плахе или в самую минуту блаженства – не все ли равно? О, если бы ты знал, Александр, какая радость в душе моей, какое спокойствие, когда я это чувствую, как вот сейчас!
«Эк его, Шиллера, куда занесло!» – думал Бестужев с досадою. Понял, что делового разговора не будет: поплачет, подуется, а кончит все-таки тем, что вернется к Рылееву: сам черт, видно, связал их веревочкой.
Долго еще беседовали, но уже почти не слушали друг друга и не замечали, что говорят о разном.
– Без женщин, mon cher, не стоило бы жить на свете! – воскликнул Бестужев после второй бутылки, а после третьей выразил желание «потонуть в пламени любви и землекрушения». После четвертой Каховский рассказывал, как рвал цветы и плакал на могиле Занда, а Бестужев восклицал, подражая Наполеону-Якубовичу: «моя душа из гранита, – ее не разрушит и молния». И уже слегка заплетающимся языком продолжал рассказывать о своих любовных победах:
– На постоях у польских панов волочились мы за красавицами. Что за жизнь! Пьянствуем и отрезвляемся шампанским. Vogue la galere![28] Цимбалы гремят, девки пляшут. Чудо! Да ты, Петька, монах, мизантроп? Еще, пожалуй, осудишь?.. Но что же делать, брат? Натура меня одарила не кровью, а лавой огнедышащей. Бешеная страсть моя женщин палит, как солому. Поверишь ли, в Черных Грязях дамы чуть не изнасиловали. Стоило свистнуть, чтоб иметь целую дюжину… Я, впрочем, всегда презирал то, что называется светом, потому что давно знаю, как легко его озадачить; я не создан для света; сердце мое – океан, задавленный тяжелой мглой…
Бестужев говорил еще долго. Но Каховский опять замолчал и нахохлился: чувствовал, что слишком много выпито и сказано; мутило его не то от вина, не то от речей нового друга; казалось, что это от них, а не от лимбургского сыра такой скверный запах.
Бестужев вспомнил, наконец, о своей тетушке-имениннице.
– Еще, пожалуй, рассердится старая ведьма, если не приду поздравить, а сердить ее нельзя: к моему старикашке имеет протекцийку…
Старикашка был герцог Вюртембергский, у которого он служил во флигель-адъютантах.
– А старая ведьма с протекцийкой иной раз лучше молоденьких? – усмехнулся Каховский уже с нескрываемой брезгливостью, но Бестужев не заметил.
– Протекцией, mon cher, ни в каком случае брезгать не следует: это и у нас в правилах Тайного Общества…
Полез целоваться на прощание.
«И как я мог открыть сердце этому шалопаю?» – подумал Каховский с отвращением.
Когда гость ушел, – открыл форточку и выбросил недоеденный лимбургский сыр. Смотрел в окно через забор на знакомые лавочные вывески: «Продажа разных мук», «Портной Иван Доброхотов из иностранцев». Со двора доносились унылые крики разносчиков:
– Халат! Халат!
– Точи, точи ножики!
А внизу, на лестнице – гитара:
Без тебя, моя Глафира,
Без тебя, как без души…
И опять:
– Точи, точи ножики!
– Халат! Халат!
Отошел от окна и повалился на койку; голова кружилась; кузнечные молоты стучали в висках; тошнота – тоска смертная. Вся жизнь, как скверно пахнущий лимбургский сыр.
Достал из-под койки ящик, вынул из него пару пистолетов, дорогих, английских, новейшей системы – единственную роскошь нищенского хозяйства – осмотрел их, вытер замшевой тряпочкой. Зарядил, взвел курок и приложил дуло к виску: чистый холод стали был отраден, как холод воды, смывающей с тела знойную пыль.
Опять уложил пистолеты, надел плащ-альмавиву, взял ящик, спустился по лестнице, вышел на двор; проходя мимо ребятишек, игравших у дворницкой в свайку, кликнул одного из них, своего тезку Петьку. Тот побежал за ним охотно, будто знал, куда и зачем. Двор кончался дровяным складом; за ним – огороды, пустыри и заброшенный кирпичный сарай.
Вошли в него и заперли дверь на ключ. На полу стояли корзины с пустыми бутылками. Каховский положил доску двумя концами на две сложенные из кирпичей горки, поставил на доску тринадцать бутылок в ряд, вынул пистолеты, прицелился, выстрелил и попал так метко, что разбил вдребезги одну бутылку крайнюю, не задев соседней в ряду; потом вторую, третью, четвертую – и так все тринадцать, по очереди. Пока он стрелял, Петька заряжал, и выстрелы следовали один за другим, почти без перерыва.
Прошептал после первой бутылки:
– Александр Павлович.
После второй:
– Константин Павлович.
После третьей:
– Михаил Павлович.
И так – все имена по порядку. … … ….… … ….
Дойдя до императрицы Елизаветы Алексеевны, прицелился, но не выстрелил, опустил пистолет – задумался.
Вспомнил, как однажды встретил ее на улице: коляска ехала шагом; он один шел по пустынной Дворцовой набережной и увидел государыню почти лицом к лицу; не ожидая поклона, первая склонила она усталым и привычным движением свою прекрасную голову с бледным лицом под черной вуалью. Как это бывает иногда в таких мимолетных встречах незнакомых людей, быстрый взгляд, которым они обменялись, был ясновидящим. «Какие жалкие глаза!» – подумал он, и вдруг почудилось ему, что почти то же, почти теми же словами и она подумала о нем: как будто две судьбы стремились от вечности, чтобы соприкоснуться в одном этом взгляде мгновенном, как молния, и потом разойтись опять в вечности.
He тронув «Елизаветы Алексеевны», он выстрелил в следующую по очереди бутылку.
Когда расстрелял все тринадцать, кроме одной, поставил новые. И опять:
– Александр Павлович.
– Константин Павлович.
– Михаил Павлович…
Стекла сыпались на пол с певучими звонами, веселыми, как детский смех. В белом дыму, освещаемом красными огнями выстрелов, черный, длинный, тощий, он был похож на привидение.
И маленькому Петьке весело было смотреть, как Петька большой метко попадает в цель – ни разу не промахнулся. На лицах обоих – одна и та же улыбка.
И долго еще длилась эта невинная забава – бутылочный расстрел.
Глава третья
Столько народу ходило к Рылееву, что, наконец, в передней колокольчик оборвали. Пока мастер починит, расторопный казачок Филька кое-как связал веревочкой. «Не беда, если кто и не дозвонится: за пустяками лезут!» – ворчал хозяин, усталый от посещений и больной: простудился, должно быть, на ледоходе.
Однажды, в конце апреля, просидев за работой до вечера в правлении Русско-Американской Компании, вспомнил, что забыл дома нужные бумаги. Правление помещалось на той же лестнице, где он жил, только спуститься два этажа. Сошел вниз, отпер, не звоня, входную дверь ключом, который всегда имел при себе. Филька спал на сундуке в прихожей. Не запирая двери, хозяин прошел в кабинет, отыскал синюю папку с надписью: «Колония Росс в Калифорнии» и хотел вернуться в правление. Но, проходя через столовую, услышал голоса в гостиной. Удивился; думал, что никого дома нет: жена давеча вышла; Глафира собиралась с нею. Кто же это? Подошел к неплотно запертой двери, прислушался: Якубович с Глафирою.