Олег Фурсин - Понтий Пилат
Они устремились во дворец, следуя за Иосифом. Забыв о том, что это — Кесария, ждали обычного обряда иудейского очищения перед встречей с владыкой этих мест. Но ни у стен дворца, ни в залах, которые им пришлось пройти, они не увидели каменных водоносов с чистой водой для омовения рук или пыльных ног. Вместо этого им предложили баню!
Как описать великолепие помещений, покрытых стеклом потолков, мозаичных полов, мраморных стен, колонн, статуй! Мария не опускала глаз, ей, служительнице женской богини, красота изваяний не была чуждой. С интересом обозревала она формы женщин, что послужили прообразами статуй. И Иисус мог бы поклясться, если бы считал это возможным для себя, что на её губах мелькнула несколько раз лукавая, довольная улыбка.
— Что тебя радует, жена? — строго спросил он у неё.
Ей было нечего стыдиться себя, о чём и говорила улыбка. Так она и ответила ему.
— Красивые жёны повсюду красивы одинаково. Великая мать создала их по своему образу. Высокие, напоминающие формой широкую чашу груди, длинная стройная шея, округлые ягодицы, не слишком узкие бёдра… Можно говорить об этом, но лучше — смотреть! Или, если хочешь, смотри на меня, пока ещё я красива. Скоро вряд ли что останется во мне неизменным, и я надолго потеряю Её образ.
Его же смущал чужеземный обычай выставления наготы напоказ. Он прошёл полмира, и в храмах Индии любовался сам открытыми, обнажёнными телами. Сотни скульптур, многие сотни. Мужчины и женщины совокупляются, сливаются в извечном стремлении мужского и женского начал друг к другу. Бесстыдно обнаженные тела. Томительно-сладкая вечность в камне. Почему там, в Индии, это было прекрасно и допустимо, здесь же, дома, — постыдно? Что-то такое, трудно передаваемое, очень давнее, смутно вспоминалось ему из детства в ответ на этот вопрос. Голос отца, рассказывающего им заученное на память из Книг премудростей: «Может ли кто ходить по горящим угольям, чтобы не обжечь ног своих?»[72]. «Не выходи навстречу развратной женщине, чтобы как-нибудь не попасть в сети её. Не засматривайся на девицу, чтобы не соблазниться прелестями её… не засматривайся на чужую красоту…»[73]. Вспоминалось, быть может, предание о сыновьях Ноя, о смеявшемся над наготой отца Хаме[74]… Так или иначе, то, что было уместным в Индии, казалось в Иудее, Самарии или Галилее неприемлемым.
Свет лился из широких окон потоком, и из них вдали виднелось море. Он казался себе выставленным на обозрение, незащищенным. Тем не менее, коль скоро его сочли слишком грязным, чтобы предстать перед прокуратором, он, вздыхая, ушёл к опередившему их Иосифу, и долгое потение в кальдарии[75], против ожидания, принесло ему чувства облегчения, почти невесомости собственного тела. Перестали ныть натруженные в дороге ноги, спина.
Мириам от потения отказалась сразу.
— Вряд ли хорошо будет вытравить плод жаром, — хмурясь, рассудила она. И ушла к бассейну, где серебряные рты невиданных чудовищ извергали потоки тёплой воды.
Но от умащения тела после мытья бывшая жрица Ашторет отказаться не могла. И пока раскрасневшиеся мужчины, в свою очередь, лежали под струями воды, она подставила его под умелые руки рабыни, и вскоре благоухала нардом[76], испытывая при этом самое настоящее наслаждение. Время, что она провела с мужем, было самым счастливым временем её жизни. Но… Но как же давно не следила она за своим телом так, как привыкла! Давно не выщипывала пушок на коже, не умащала её ароматами, не укладывала и не взбивала волосы. Всё, что проделывалось с нею сейчас, было радостью для молодой женщины — впервые за долгое время. Лишь до живота своего не дала она дотронуться рабыне, жестом подтвердив, что носит ребенка. Это становилось заметно. Та понимающе улыбнулась, и не пыталась больше касаться священной части тела.
Прежде, чем мужчины освободились из рук вытиравших их рабов, Мириам уже вышла на волю из расслабляющей жары, под ласку лёгкого ветерка с моря. Ей не вернули её прежнюю одежду. На ногах у неё были почти невесомые сандалии, а тело завёрнуто в белую тунику, полоса тонкой и мягкой кожи поддерживала грудь, а поверх туники была наброшена стола[77], отделанная лазоревым кантом. Ей было приятно ощущать себя посвежевшей, и быть в непривычном, но явно украшавшем её наряде, тоже нравилось. Собственное отражение в водах огромного бассейна, в котором когда-то купался сам Ирод, подтвердило её приятные ощущения. Она попыталась представить себе нынешнего владельца дворца купающимся в бассейне, в тёплой воде, насквозь прогреваемой солнцем и пахнущей лепестками роз, которые краснели на поверхности. Увидеть его лицо, руки… Строго одёрнула себя, коря за неуместные мысли. Но мысли тут же сами исчезли, поскольку к ней шёл её муж. Её непостижимый, чудесный муж. Который всегда, в любых обстоятельствах, был как-то уместен. И в толпе народа, жаждущего исцеления, и в доме богача, его ненавидящего, и во дворце римлянина, который пытался им управлять — он повсюду оставался самим собой. Спокойным и ясным, немного грустным. Его присутствие согревало, и она улыбнулась ему, действительно разом забыв все мысли и о чужом мужчине, и о собственном теле. Муж выглядел необычно, поскольку простая белая туника была предложена и ему. Она нашла его красивым, и снова разглядела в нём благородство черт, и заново удивилась подаренному им обоим чуду встречи…
Странно, в тунике он походил на римлянина. В облике его не было признаков, присущих исключительно родному народу. Вот она, Мириам, — даже в столе не похожа на римлянку, и каждый без труда разглядит в ней еврейку. А Иисус может предстать перед тобой каждый раз — разным. И римлянина, и грека, и иудея можно разглядеть в нём, особенно в чужой одежде. Неизменным остаётся лишь одно — ощутимое, бросающееся в глаза благородство. Врождённое благородство в лице, в очертаниях тела, в привычках поведения. Внешность — лишь отражение того света, что живёт в нём, решила она, и вновь благословила про себя — в который уж раз! — день, когда они обрели друг друга.
А потом их провели в увитую зеленью беседку. Большой четырехугольный стол посередине, и с трёх его сторон в форме подковы — три ложа. Четвёртая сторона открыта, чтобы можно было прислуживать за трапезой. На каждом ложе — по три места, отделённых друг от друга изголовьем. Триклиний[78], вспомнила она вдруг, поскольку было что вспомнить. Число возлежащих за столом обычно — девять, три ложа, триклиний. У неё было прошлое, и в этом прошлом она уже посещала подобную комнату, только зимнюю. Неважно, всё равно устройство зала для приёма пищи было таким же.
Но человек, который занимал среднее, самое почётное ложе, в летнем триклинии, устроенном в беседке, не был из её личного прошлого. Их не связывали общие воспоминания. Она порадовалась этому обстоятельству про себя, поскольку с некоторых пор старалась забыть прошедшее. Она дорожила настоящим.
Прокуратор провинций Иудея, Самария и Идумея, римлянин Гай Понтий Пилат, одетый в простую белую тунику, такую же, что была предложена и гостям, действительно восседал на среднем ложе в центре триклиния, и лицо его выражало нетерпение.
— Друг мой, Иосиф, — почти закричал он, когда они появились у входа в беседку, — я умираю с голоду! Знаю, что вы с дороги, да и после бани, так присоединяйтесь поскорее. У вас, должно быть, ноги подкашиваются от голода и слабости. Все разговоры — потом!
Повинуясь высказанному хозяином желанию, они прошли в беседку. Мириам не стала занимать отдельное ложе, она просто присела в ногах у мужа, желая проявить скромность, присущую её полу. У её столы было подобие покрывала для головы, накидка, она набросила её на свои красиво причёсанные и сколотые на затылке волосы. И порадовалась тому, что туника закрытая, с рукавами, не обнажает её рук. Вообще, ей хотелось бы быть незаметной. Вряд ли мужчины предполагают, что ей, женщине и жене, есть что сказать. Вот и прекрасно, пусть будут уверены в этом. Кроме одного из них, да только он слышит её, даже если она молчит.
Речь хозяина была довольно уверенной, хотя, произнеся свою фразу, он сделал несколько ошибок. Казалось, он вообще-то никогда не испытывал сомнений в том, что делал. Она ощутила исходящую от римлянина силу, разглядела блеск голубых глаз, холодных, уверенно смотрящих на мир и всё в нём происходящее. Ошибки, какими пестрела его речь, мало его смущали. Если он не мог высказать свою мысль, то переходил на латынь, нисколько не заботясь о том, что гости его не поймут. И как-то, правда, всё улаживалось, Иосиф переводил, все и всё понимали.
— Жрец присоединится к нам, как только закончит с Прокулой, — произнёс загадочные слова прокуратор. — Она болеет, головная боль. — И это были единственные слова, что не сразу поняла Мириам.
Впрочем, когда на пороге триклиния появился её старый знакомец, Ормус, и это недоразумение разрешилось. Она не знала, что Ормус — жрец, хотя ещё на собственной свадьбе почти догадалась об этом. И вот теперь, с момента появления его в беседке, потеряла покой. Кесария, и роскошный дворец, и этот приём их прокуратором — всё стало казаться ей странным, а может, и страшным. Тень жреца упала на белокаменные плиты дворца, и впервые Мириам ощутила, что у Кесарии может быть и другая, ещё неведомая ей сторона. Быть может, именно по этой причине они с мужем до сих пор избегали разговора об Ормусе? Её не хотели пугать, она не хотела выйти из того облака счастья и радости, что окутало её надолго после свадьбы. Иначе почему бы ей избегать вопросов об Ормусе, который время от времени возникал рядом с учениками или Иосифом? И теперь приходилось возвращаться к недосказанному, вызывающему смутную тревогу.