Роже Мартен дю Гар - Семья Тибо. Том 2
В чем же решение?
4 часа.
Писал свои добавления в скобках, пока не сморила усталость. Проспал подряд около двух часов. Таково действие дневника и моих философских потуг.
Не помню уже, к чему я вел… «В чем же решение?» Да, в чем? Мне казалось, однако, что я стал в этом лучше разбираться. Но сумею ли я сейчас восстановить всю цепь своих рассуждений?
Проблема морального самосознания, его природа. Не вернее ли сказать: пережиток какой-то общественной традиции. (Быть может, это мое открытие — архиизвестно? Пусть. Для меня оно ново.)
Насколько мне кажется неверной мысль, что моральное самосознание имеет своим источником божественный закон, настолько же мне кажется правильным искать этот источник в прошлом человечества, в традициях, которые пережили породившие их условия и поддерживаются ныне и семейным и общественным укладом одновременно. В сущности, это следы старинных исканий, попыток прежних человеческих общин организовать свою коллективную жизнь и наладить социальные взаимоотношения. Остаток неких полицейских правил, в хорошем смысле этого слова. Пожалуй, довольно соблазнительна и даже лестна для самолюбия мысль, что это моральное самосознание, эта способность отличать добро и зло (эта способность пресуществует в каждом из нас и подчас диктует нам нелепые законы, но тем не менее принуждает нас неуклонно ей повиноваться, а иной раз управляет нашими поступками тогда, когда разум колеблется и уклоняется от решения; более того, она внушает даже самым мудрым поступки, которые вряд ли оправдал разум, если бы мы попросили его приговора) — что это моральное самосознание есть пережиток какого-то исконного инстинкта человека, человека как общественного животного. Инстинкта, который укоренен в нас тысячелетиями и благодаря которому человеческое общество движется к совершенствованию.
15 августа, в саду.
Лучезарный день. Звонят к вечерне. В воздухе разлит праздник. Дерзновенная синева неба, дерзновенный аромат цветов, дерзость горизонта, который словно дрожит в сияющей дымке летнего дня. Так бы и восстал против красоты мироздания, разрушал, взывал к катастрофе! А впрочем, нет, хочется бежать, скрыться, хочется еще больше уйти от себя, чтобы страдать…
В городе Спа Высший военный совет{165}: кайзер, руководители армии. Три строчки в швейцарской газете. Во французских газетах полное молчание. А ведь это, может быть, историческая дата, школьники будут ее заучивать; дата, которая может изменить весь ход войны…
Гуаран утверждает, что среди господ дипломатов многие предсказывают, что война кончится еще этой зимой.
В сводке ничего существенного. Ожидание, которое томит всех, как предгрозовая духота.
Вечер. Десять часов.
Только что перечел свои вчерашние бредни. Удивлен и недоволен тем, что столько без толку перемарал бумаги. В чем-то здесь сказалась ограниченность моего горизонта. (И наш жалкий человеческий словарь, который, как ни вертись, всегда идет от чувств, а не от логики!)
Жан-Полю.
Не суди, мой мальчик, по этому несвязному бреду о дяде Антуане. Дяде Антуану всегда было не по себе, когда он забирался в лабиринты идеологии, — с первых же шагов он терял нить. Когда я готовился в лицее Людовика Великого к экзамену по философии (единственный предмет, по которому у меня была переэкзаменовка), я пережил немало мучительных часов… увалень какой-то, вздумавший жонглировать мыльными пузырями!.. Вижу, что остался таким же и перед лицом смерти. И уйду из этого мира, так и не преодолев свою полную неспособность к спекулятивному мышлению!..
Около полуночи.
«Дневник» Виньи{166} читаю без скуки, и все-таки каждую минуту внимание рассеивается, книга выпадает из рук. Нанервничался от бессонницы. Мысли все те же, все в том же круге: смерть, то малое, что есть человек, то малое, что есть жизнь; загадка, на которую наталкивается человеческий разум, в которой он безнадежно вязнет, не в силах ее постичь. И вечно это неразрешимое: «Во имя чего?»
Во имя чего человек, подобный мне, свободный от всякой моральной дисциплины, вел существование, которое я вправе называть примерным? Особенно если вспомнить, чем был каждый день моей жизни, вспомнить, чем жертвовал я ради своих больных, какую страстность вносил в исполнение своего долга.
(Я твердо обещал себе, что не стану касаться проблем, которые мне не по плечу. Впрочем, не был ли это наипростейший способ отделаться от них?)
Во имя чего совершаются бескорыстные поступки, во имя чего — преданность, профессиональная честность и т. д.?
А во имя чего раненая львица скорее позволит добить себя, нежели бросит своих детенышей? Во имя чего свертывает свод лепестки мимоза? Во имя чего амебовидные движения лейкоцитов?.. Во имя чего окисляются металлы? и т. п. и т. п. …Во имя какой цели?
Без всякой цели, вот и все. Ставить такой вопрос — значит склоняться к версии, что существует «нечто», значит попасться в ловушку метафизики… Нет! Следует признать, что сфера познаваемого небезгранична (Ле-Дантек{167} и т. д.). Мудрость отказывается от «почему», ей достаточно «как». (Уже и с этим «как» — хлопот хватает!) И прежде всего отказаться от наивного желания все сделать объяснимым, логичным. Итак, отказаться от попыток растолковать себя себе самому. Как некое гармоническое целое!.. (Долгое время Антуану его «я» таким и представлялось. Гордыня, свойственная всем Тибо? Вернее, самонадеянность, свойственная Антуану…) Все же вполне приемлем и такой подход: принять моральные условности, не обманываясь насчет их истинной ценности. Можно любить порядок, желать его, но не стремиться видеть в нем некую моральную сущность и не забывать, что порядок есть не что иное, как практически необходимое условие коллективной жизни, предпосылка реального общественного благополучия (говорю: порядок, — чтобы не сказать: добро).
Чувствовать, что этот порядок распоряжается тобой; и вместе с тем не уметь разобраться в законах, которым ты чувствуешь себя подчиненным, вот вечный повод для раздражения! Я долго верил, что настанет день, когда я разгадаю загадку. А обречен умереть, поняв лишь весьма немного в себе самом и в окружающем меня мире.
Верующий сказал бы: «Но это так просто!..» Не для меня!
Устал до предела, а сна нет. Пытка бессонницы именно в этом: истерзанное тело требует отдыха любой ценой, сознание же беспорядочно работает и отгоняет сон.
Вот уже целый час, как я ворочаюсь с боку на бок. С одной-единственной мыслью: «Я жил оптимистом. Я не смею умереть в сомнении и отрицании».
Мой оптимизм. Я жил оптимистом. Быть может, так получалось инстинктивно, но теперь я сознаю это с полной очевидностью. Состояние интуитивно-радостного восприятия жизни, активного к ней доверия — вот что поддерживало меня, окрыляло, и я думаю, что всем этим я обязан общению с наукой — источником и питательной средой моего оптимизма.
Наука. Она больше, чем просто познание. Она стремится к гармонии с окружающим миром, с тем миром, законы коего предчувствует. (И те, кто идет по этому пути, приходят в итоге к чудесному, куда более всеобъемлющему и вдохновляющему, чем все чудеса, все экстазы религиозной веры.) Наука дает ощущение гармонической связи, согласия с природой и тайнами природы.
То же религиозное чувство? Словечко отпугивает, но в конце концов…
Милосердие, надежда, вера. Аббат Векар как-то сказал мне, что я, в сущности, принимаю теологические добродетели. Я возражал. Насчет милосердия и надежды я еще соглашался, но вот насчет веры… И все же… Если бы я хотел сейчас найти смысл того порыва, который нес меня непрерывно в течение пятнадцати лет, если бы я искал разгадку неистребимого доверия к жизни, быть может, это не было бы уж таким далеким от понятия веры. Веры во что? Ну хотя бы в возможность неограниченного и бесконечного роста живых форм. Веры в непрерывное движение всего сущего к некоему высшему состоянию…
Значит ли это быть «финалистом» поневоле? Хотя бы и так. Во всяком случае, я принимаю только такой «финализм».
16 августа.
Высокая температура. Дыхание затрудненное, со свистом. Несколько раз пришлось прибегнуть к кислороду. Встал с постели, но из комнаты не выходил.
Зашел Гуаран с газетами. По-прежнему верит, что мир будет заключен еще этой зимой. Защищает свою точку зрения убежденно и умно. Странный тип! Странно слышать успокоительные речи из уст человека, который обычно кажется безнадежно озабоченным, — может быть, потому, что у него такие маленькие, вечно мигающие глазки, длинный нос и все лицо вытянуто, как морда у борзой. Кашляет и отхаркивается каждую минуту. Говорил со мной о своей работе, как о ремесле. Удивительно все же! Преподаватель истории в лицее Генриха IV, — казалось бы, довольно благодарное занятие, могущее дать радость. Рассказывал также о своих студенческих годах в Эколь Нормаль. Насмешливый ум. Слишком наслаждается критикой и потому вряд ли может быть справедливым. Иногда кажется мне неискренним. Умен, даже слишком умен, но ум чересчур довольный самим собой, равнодушный к людям, черствый… При всем том он нередко бывает остроумен.