Страна Печалия - Софронов Вячеслав
Но ответ на столь каверзный вопрос нашелся неожиданно быстро и как бы сам собой.
«Враг врага нашего есть друг нам», — вспомнилась ему где-то вычитанная фраза, и он обрадованно хихикнул, разрешив свои непростые сомнения.
«Выходит, что Лютер нам ближе, нежели паписты?» — озадаченно подумал он. Но назвать его другом он никогда бы не посмел и потому совсем приуныл, окончательно запутавшись, чего с ним прежде никогда не случалось. Всегда была ясность в рассуждениях подобного рода. А сомнения, они присущи нестойким в вере, не знающим, к кому преклонить колени свои. Ему же, православному протопопу, стыдно сомневаться в очевидном.
Он вернулся мыслями к Христу, представив, что сейчас его на этих вот самых санях везут на Голгофу, где предстоит мучительная казнь, а вслед за тем… смерть.
Климентий увиделся ему римским воином в блестящих доспехах и в шлеме с перьями на голове, а отставший казак — стражником, что будет прибивать его к кресту и потом на пике подносить губку, смоченную уксусом. Ему даже послышался шум озверевшей толпы, крики: «Распнуть его, распнуть!!!»
И тут, подняв глаза к небу, он явственно увидел, как солнечный луч, пробившийся через грязно-серую тучу, высветил в воздух прямую, как лезвие ножа, перекладину, а снизу, от земли другой яркий луч, отраженный, скорее всего, от речного льда, пересек его, образуя в небесной выси огромный крест. У Аввакума даже волосы на голове зашевелились от увиденного, и он истово закрестился, сорвав с головы шапку. Внутрь заполз противный липкий холодок, на душе сделалось отвратительно до жути.
Нет, к казни он был пока что не готов, потому как не собрал сторонников, не имел учеников, и само учение пока что отсутствовало.
«Господи, отведи час смерти моей на другой срок», — горячо зашептал он, уже не представляя четкой грани между действительностью и собственным вымыслом.
* * *
В этот самый момент раздался негромкий голос Климентия, который с облегчением проговорил, указывая кнутовищем за спину Аввакума:
—
Едет, песий сын, тудыть его в колено.
—
О чем ты? — спросил тот с дрожью в голосе, все еще находясь под впечатлением собственных вымыслов. Аввакум осторожно глянул назад, ожидая увидеть что-то немыслимое, но быстро разглядел скачущего по их следу отставшего в Тюмени казака и успокоился.
—
Послал Бог помощничков, — продолжал тем временем зудеть Климентий, — только и думают, как бы брюхо набить да на печи поваляться, а мне отдувайся за всех. И за тобой присматривать надо, а то, не приведи господь, сбежишь, с меня первого и спросится.
—
Куда тут бежать? — попытался вставить слово Аввакум, но Климентий и слушать его не стал, а с жаром продолжил разговор о том, что у него, видать, накипело за много дней пути, но он все носил этот груз в себе; зато сейчас, когда поездка близилась к завершению, решил высказать все за один раз.
—
Сбежишь, не сбежишь, не в том дело. А приглядывать все одно надо. Вам только волю дай, потом обратно не завернешь, будете удила грызть да на свой лад воротить. Нет, я на службе не первый день и знаю, как с вами, такими, себя вести должно. Строгость нужна, без нее никак, а то… — И он выразительно взмахнул рукавицей. — Пиши, пропало. В этом деле ты мне не перечь, нагляделся всякого и со своей межи никуда не сойду. О ночлеге заботиться опять же кто должен? Снова Климентий! — не на шутку распалился он.
—
Вам да казакам этим никакой заботы, все на мне, головушка иной раз кругом идет, как подумаю, чем мне завтра заниматься придется. А тут еще вызвался заместо возчика в дорогу отправиться. Уже пожалел сто раз, да кому она жалость моя нужна. Ее конями править в сани не посадишь и обратно не повернешь возчика просить. И опять все на мне: вечером — коней распрячь, накормить, напоить, попонкой укрыть от холода; а утром все сызнова — запрягай, поезжай первым, дорогу выбирай проторенную, успей до ночлега под крышу какую приехать. Все на мне. Еще и упряжь подсунули, как на грех, старую, новую, видать, продали да пропили. Эта же вся прелая, рваная, на чем только держится…
Выходило, что именно порванная упряжь более всего раздражала Климентия. Он еще долго костерил почем зря конюшных мужиков, и лишь после этого легко переключился на казака.
—
А им и забот никаких: в седло взобрался и тут же задремал, тащится следом, словно хвост за кобылой, — с неприязнью глянул он в сторону догнавшего их всадника и теперь мерно трусящего в нескольких шагах от саней. — Ему бы мои заботы, поглядел бы, как он выкручиваться стал. Казак, одно слово, — зло сплюнул он в снег и, не дожидаясь ответа, замолчал, тая в себе обиду на весь белый свет и прежде всего на Аввакума, которого, видать, считал главной причиной всех своих несчастий.
Протопопу же вдруг и в самом деле стало неловко перед приставом, который, хоть и драл горло, пытался командовать, приказывать, но за всю дорогу ни разу не обидел ни Аввакума, ни кого-то из родных его, а действительно хлопотал о ночлеге, о лошадях и спешил, постоянно спешил ехать дальше, вперед, поскольку был человеком подневольным и ослушаться начальников своих никак не мог.
«А, верно, и он устал, — подумалось Аввакуму. — И у него болит тело, ломит поясницу и хочется дать самому себе роздых, в баньке попариться, поспать подольше, ан нет, каждый день встает раньше всех и — в дорогу. А что получит взамен, когда вернется в Москву? Несколько четвертей ржи, овса да полтину серебряную. Невелик прибыток».
Аввакуму столько, бывало, приносили прихожане в качестве подарка в праздничный день. Он и счет не вел, сколько чего у него в амбаре или погребе лежит. Знал, голодным не оставят. Не бывало такого, чтоб на Руси православной поп на квасе и хлебе черном сидел, если приход не так себе, а справный, работящий. Раньше Аввакуму не приходилось думать о том, кто сколько зарабатывает за свой труд. Здесь же, в дороге, все сделалось открытым и доступным, словно с ним самим происходит всяческие огрехи и неприятности, испытываемые сопровождающим его приставом.
До этого Аввакум не испытывал к стражу своему никаких добрых чувств, скорее наоборот, относился к нему как к неизбежному злу. Но после того как они остались вдвоем, не считая едущих как бы отдельно от них казаков, он день за днем невольно, сам того не желая, все более душевно сближался с Климентием. И, хотя были то далеко не братские чувства, но он уже относился к нему почти что как к равному себе человеку, без прежнего призрения и высокомерия. Вероятно, и на душе у Климентия происходило примерно то же самое, поскольку обращался он в последние дни к протопопу довольно-таки уважительно, едва ли не подобострастно, пытался сам завязать разговор, а не отмалчивался, как прежде, в начале пути.
С другой стороны, Аввакум, в соответствии со словами из Писания, где сказано, что от худого дерева не бывает плода доброго, не верил в искренность чувств пристава, а изменившееся отношение к себе относил на счет скорого прибытия в Тобольск, где, как он ждал, ему окажут достойный прием. Как ни крути, а едет он пусть и в ссылку, но не как осужденный. Сана его никто не лишал. И будет он там служить, так же как и в других местах, оставаясь лицом духовным. А то, что отправили его, как татя, словно человека, закон преступившего, то задумка все того же Никона. Знал, как унизить бывшего друга своего, уколоть побольней.
—
Так что скажешь, батюшка? — вновь обратился к нему Климентий. — Есть справедливость на свете, коль все на одного валят, а другой, словно кот откормленный, хозяевами любимый, мышей — и тех ловить не желает, а живет ладно и беззаботно непонятно за что.
—
На все воля Божья, — неопределенно ответил Аввакум. А потом, решив, что именно сейчас выдался удачный момент для разговора с приставом, продолжил полушутя:
—
Отчего же в казаки не пойдешь, коль у них жизнь такая сладкая? Вот и стал бы сам себе головой и хозяином.