Вячеслав ШИШКОВ - Емельян Пугачев (Книга 2)
Живописец подморгнул, улыбнулся, кивнул головой в сторону Пугачёва: а вдруг, мол, батюшка на это прогневается. Николаев шепнул: «А ты спроси».
– Ваше царское величество, – масляным голосом обратился бородач-живописец к Пугачёву. Он без тени сомнения принимал его за истинного императора. – Хоша у меня припасена для ради письма лика вашего подгрунтованная холстина, да, вишь ты, беда – подрамника нету.
– Да как же быть-то, Иван Прохоров?
– Да вот как быть… Дозвольте, батюшка, посадить вас на всемилостивую матушку, – и живописец указал рукою на портрет.
Пугачёв пристойно рассмеялся (подражая ему, все вокруг заулыбались), крутнул головой, сказал:
– Ну и штукарь!.. Чего ж ты, бороду, что ли, намалюешь Катерине-то да усы?
– Пошто! Я напредки грунтом её перекрою, а как грунт поджухнет, вас на оном писать зачну.
В канцелярии было довольно светло. Пугачёв обернулся к портрету и прищурился. На него в пол-оборота глядела величавая дама с большими глазами, с поджатыми, слегка улыбавшимися губами, с оголенными круглыми плечами, к правому плечу голубая лента, на груди осыпанная драгоценными каменьями звезда.
– Гордячка!.. Заговорщица!.. – Он сдвинул брови, лик его стал грозным. Живописец, неотрывно наблюдавший за Пугачёвым, переступил с ноги на ногу, оробел. – Вот ужо соберу силу да тряхну Москвой, тогда и тебе, красавица, туго будет… Станешь локоток кусать, да не вдруг-то укусишь.
Ладно, сажай на Катьку! – приказал он бородачу.
Портрет сорвали со стены. Пыль, дохлые мухи, паутина, живой паук…
Живописец попросил государя, чтоб все ушли. Не мешали бы. Пугачёв оставил дежурного Давилина. Живописец раскрыл ящик с кистями и красками в стеклянных пузырьках, заткнутых деревянными пробками. Терпко запахло скипидаром и олифой. Покрыв портрет серым грунтом, бородач сказал:
– Ой, беда, многотрудно писать лик-то ваш, батюшка, зело много скорби в очах-то ваших светлых. А вторым делом, эвот, эвот какие складки меж бровей-то к челу идут, как у Николы-чудотворца, – гневлив на не правду Христов угодник был, – говоря так, речистый живописец перетащил с Давилиным на середину канцелярии дубовую скамью. Давилин свернул втрое свой чекмень и положил под сиденье государя.
Тот сел, расчесал гребнем усы, бороду, приосанился, поправил высокую мерлушковую шапку. Давилин взломал кинжалом запертый кленовый шкаф, добыл голубоватые листы добротной бумаги. Иван Прохоров, близоруко прищуриваясь и оскаливая зубы, внимательно рассматривал лицо Пугачёва и штрих за штрихом накладывал на бумагу очиненным липовым углем. Это был набросок, проба.
– Слышь, Прохоров? – сказал Пугачёв. – А долго ль мне, как статую, сидёть доведется?
– Да не столь долго, надежа-государь, прожухнет грунт скоренько, у меня средствия особые подмешаны… – откликнулся живописец и, чтоб развлечь батюшку, стал рассказывать:
– За веру стражду, ваше величество.
Из богоспасаемого града Воронежа от гонителей веры нашей бежать повелось страха ради. И даде мне приют всечестной старец Филарет, под единою кровлей обретаемся с ним вкупе.
Пугачёв вновь встревожился.
– Сколь давно ты у него проживаешь-то?
– Да с весны, батюшка, с нынешней весны, с месяца мая. Старец-то в Казань меня спосылывал, к Щелокову-купцу. Теперичь в обрат вертаюсь. В Яицкий городок заезжал, а там, ведаешь, рабов божьих нашей веры довольно.
Да беда! В руки Симонова коменданта едва не угодил…
– Ах, наглец, изменник! – сказал Пугачёв, отмахнувшись от мухи. – Не уйдет он от моей царской руки. Его да еще Крылова капитана со всем отродьем в петлю вздерну… Супротивление оказывали мне.
– Ну, вот таперичь, ваше величество, замрите, – прервал царя живописец, взял загрунтованный портрет Екатерины и, помолясь на восток двуперстием, приступил к делу. – Не ворочайтесь, батюшка, сидите смирно.
Да не можно ли в пресветлые очи-то улыбочку пустить, а то горазд хмурый выйдете, батюшка…
– Благодарствую, пущу, – сказал Пугачёв. Но как ни старался, не мог придать глазам веселость.
– Ах, ах! – сокрушался живописец. – Хошь морщинки-то по челу меж глаз как ни то разгладьте…
Портрет писался в напряженном молчании.
Были выписаны глаза да основные черты лица, все же остальное едва намечено.
– Сие распишу и без вашего усердного сидения, батюшка. Зело притомились, поди?
Пугачёв действительно заскучал. Но сознание, что его пишут как царя, давало ему силы переносить скованность неволи…
– Ну вот, присмотритесь, ваше величество…
Пугачёв подошел к портрету.
– Неужто я таков? Горазд грозен да немилостив…
– Сущий вы, батюшка, – что видело око мое, то и на холст положило, – потупясь, ответил живописец. – Взор царственный, вселяющий в души смертных немалый трепет, не правду людскую, аки огонь, сжигающий.
– Давилин, схож ли я?
– Капелька в капельку, ваше величество! Ежели бороду снять, на великого Петра Алексеича смахивать станете…
– На дедушку моего? Не врешь, так правда! – сказал Пугачёв и вышел.
Портрет ему не понравился. Он ожидал увидёть себя в славе и сиянии, с державой и скипетром в руках. И пожалел затраченное время.
…Через две недели портрет был в келье игумена Филарета. Кланяясь в ноги старцу, живописец восторженно говорил:
– Лик государя объявленного, Петра Федорыча, списал, великого заступника веры нашей…
– Покажи, покажи.
Живописец развязал портрет, упакованный в синюю набойчатую скатерть, и, как некую святыню, подал игумену. Тот долго всматривался в черты изображенного лица. Наконец воскликнул:
– Ай-ай-ай! Хоть и не больно схож, а он… Камо гряду от лица твоего?
Аще взыду на гору, ты тамо еси; аще спущуся во ад, ты тамо еси… Вскую шаташася, – старец произносил слова эти каким-то загадочным голосом, а в его глубоких темных глазах поблескивали огоньки.
Живописец смущенно нашептывал старцу:
– В народе толкуют, атамана Портнова в Илецком городке вздернул царь-батюшка, Симонова собирается казни предать. Ну и грозен, грозен Петр Федорыч, радетель наш. А власти не признают его, за беглого казака Омельку Пугачёва принимают, окаянные!
Филарет, как вошли в келью, сказал:
– Надлежит сему государеву портрету подписану быть. Мы умрем, а он останется на посмотренье людям.
Зная, что Иван Прохоров не горазд в грамоте, Филарет достал из-за божницы пузырек с чернилами, очинил гусиное перо и приготовился писать.
Перед тем, не доверяя очам своим, он заглянул в пожелтевшую тетрадь с записями о событиях и встречах и на давней странице сыскал строки: «Сего числа имел беседу с забеглым казаком по имени Емельян Пугачёв; нашей веры человек, но дик и странен, донос же попаляем в сиром звании своем гладом духа и проворством помышления».
Живописец, кланяясь в пояс, молвил:
– Ты, отче Филарет, пиши тако: сей-де лик пресветлого императора и государя Петра Федорыча Третьего, великого ревнителя веры нашей древлей, писан-де той же веры Иваном, сыном Прохоровым… в тысяча семьсот…
– Да уж не учи, знаю! – перебил его старец и оправил очки. Скорбно, про себя, в бороду улыбаясь, он на обратной стороне портрета вывел следующую надпись:
«Емельян Пугачёв, родом из казацкой станицы, нашей православной веры, принадлежит той веры Ивану сыну Прохорову.
Писан лик сей 1773 года сентября 21 дня».
5
Государя со свитой угощал обедом Иван Творогов. Перед началом трапезы, кланяясь, он сказал:
– Бью челом, хлебом да солью да третьей любовью, – и всем налил водки.
А государю поднесла чару на медном с эмалью персидском блюде сама Стеша. Красивая, рослая, румяная, с лукавым в глазах блеском, она была в лучшем наряде и походила на боярышню.
Но Пугачёв, приняв чарку, хотя и положил на блюдо пять рублевиков, взглянул на Стешу равнодушно.
Обиженная Стеша горестно вздохнула, потупилась. А вот как ей хотелось, чтобы государь чокнулся с ней и при всех поцеловал ее. Неужли эта птичка остроносая, Устька Кузнецова, батюшку приворожила?
Все выпили в честь новой полковницы-хозяйки и полковника-хозяина, а когда Творогов взял бутыль, чтобы снова налить водки, Пугачёв махнул рукой:
– Убрать! Не гоже теперь.
Казаки переглянулись, бороды их печально повисли. За обедом был совет, куда назавтра путь держать? Решили двинуться к крепости Рассыпной.
– Оная крепостца махонькая, ваше величество, – сказал Творогов, покручивая кудрявую бородку. – Она по ту сторону Яика, по пути к Оренбургу. В полугоре стоит. Супротив нее киргиз-кайсаки вброд Яик переходят, народу пакости чинят.
– А кто там комендант и много ли воинской силы? – спросил Пугачёв.
– Комендантом там майор Веловский. При нем полсотни оренбургских казаков да рота старых солдатишек.
– Не больно страшно, – сказал Пугачёв. – Почиталин, напиши-ка им мой манифест. А где сержант Николаев? Пущай и он вместях с тобой работает, он поболее тебя учился-то.