Бэла Прилежаева-Барская - Крепостной художник
Давно ли всё это было? Каких-нибудь десять-пятнадцать лет тому назад, а силы не те… Разве теперь написал бы он так Пушкина? Разве смог бы он передать на холсте это необыкновенное лицо?..
В памяти всплыли свидания с поэтом, сеансы на Ленивке, когда так близко от него был великий поэт и в постоянно меняющихся, то грустных, то весёлых глазах его можно было читать всю его жизнь — бурную, разнообразную.
«Пушкина уж нет, и я не тот».
Скупые слёзы навернулись на глаза.
Письмо из Петербурга
Василий Андреевич не заметил, как подошёл к своему дому. Навстречу ему выбежал радостный Арсюша, размахивая белым конвертом.
— Письмо из Петербурга!
— Уж не от Карла ли Павловича?
Скинув на руки Арсюши шубу и шапку и разматывая на ходу пёстрый шарф, повязанный на шее, Василий Андреевич, сразу помолодевший, забывая недавние горестные размышления, бодрым шагом направился в гостиную.
— Аннушка, — кликнул он жену, — иди-ка письмо от Брюллова читать.
Когда Анна Ивановна пришла и с работой села у стола, Василий Андреевич тоже устроился поудобнее в кресле и приготовился слушать.
Арсюша начал читать:
— «Поздравляю вас, милые друзья, с Новым годом, с новым счастьем, сиречь. Витали заслужил всеобщее одобрение от всего совета Академии по конкурсу для барельефов Исаакиевской церкви. Единодушно всё собрание Академии признало его способным произвести достойное украшение собора св. Исаакия. Я задыхаюсь от восторга, что, наконец, не одна протекция, но и истинный талант может быть уважаем в России. Радуйтесь, наступает время, что и матушка Москва может погордиться своими детушками. Спасибо от Питера Москве. Я не могу больше говорить порядочно от удовольствия…
Василий Андреевич, молчаливый друг, простите меня, если я прежде сего не писал вам, откладывая со дня на день. Простите, умоляю вас простить! Целую вашу душу, которая по чистоте своей способнее всех понять вполне восторг и радость, наполняющие моё сердце. Кто, кроме вас, поймёт меня? Я никого не умел так скоро оценить, кроме вас; ваши душевные способности и редкие достоинства — истинные блага на земле, — и как они редки! Вам передаю мою радость; сообщите её московским, особенно милым нашим приятелям: Дурнову, Маковскому, Фисову, Добровольскому, Соколовскому, Ястребилову, с жёнами и сестрами их».
Арсюша прервал чтение и запел громко: «до, ре, ми, фа…»
Василий Андреевич вскинул удивлённо глаза.
— Ты что ж балуешь?
— Здесь так написано, — и Арсюша показал отцу листок письма.
— Ну и шутник Карл Павлович! Читай, читай дальше, — торопил он сына.
«Скоро буду или надеюсь быть к вам вместе с Витали непременно, если не остановят меня обстоятельства. Прощайте, посылаю вам запечатанный поцелуй. Будьте счастливы. Сего вам желает преданный ваш друг К. Брюллов. 10 января 1840 г.».
Арсюша давно уж кончил читать, а Василий Андреевич сидел молча.
— Что же ты, Васенька, не скажешь ни слова? — спросила Анна Ивановна, подняв глаза на мужа.
Василий Андреевич украдкой вытирал слёзы.
— Мне бы радоваться, что письмо от друга получил, а я, вот видишь, раскис, Александра Сергеевича покойника вспомнил, сам уж в гроб гляжу. . Пускай бы, вправду, приезжал поскорей, а то как не увидимся больше…
Ни Арсюша, ни Анна Ивановна, растерявшись почему-то, ничего не ответили, и слова Василия Андреевича, прозвучавшие глухо, как будто повисли в тишине комнаты.
Эпилог
В той части Москвы, где еще недавно тишина уютных переулков нарушалась лишь громыханием барских экипажей, где почти не видно было пешеходов, а укрывшиеся в зелени особнячки гостеприимно распахивали свои двери лишь молодцеватым щёголям-гусарам и нарядным барыням, началась новая жизнь. Один за другим возникают здесь многоэтажные, густо населённые дома.
Недоумевая и чуть-чуть негодуя, поглядывают чинные особняки на своих беспокойных соседей.
Взад и вперёд с хохотом и громкими разговорами пробегают по лестницам молодые люди в чёрных тужурках, студенты, и длинноволосые, в синих и белых блузах, художники. Слышны здесь и женские голоса.
Молодые девушки без горничных и провожатых весело взбегают по этим лестницам.
С утра и до вечера, и даже до глубокой ночи шумит здесь жизнь.
Давно уже вся Москва заснула крепким сном. Погасли фонари. Широкие бульвары и кривые улицы погрузились в темноту. Но в верхнем этаже большого дома, выросшего недавно в глубине одного из путаных арбатских переулков, светится огонь.
Постовой городовой угрюмо покосился на яркое пятно окна. С каким удовольствием он задремал бы легонько, как дремлет сейчас на углу не дождавшийся седока извозчик, но смущает неурочный огонь… Кто знает, не злоумышляют ли люди, что так долго не спят. Народ-то всё в доме молодой, непутёвый.
А «непутёвому народу» и в голову не приходит, что затянувшаяся вечеринка приносит кому-то беспокойство…
Вокруг стола, где на газетной бумаге сдвинуты чайные стаканы, колбаса на тарелке и сахар в стеклянной баночке, расположилось несколько человек. Молодая девушка быстро заносит на бумагу лицо своего соседа и не замечает, как сидящий позади неё высокий светловолосый юноша тщательно зарисовывает изгиб её шеи и сползающий на спину узел волос. Каждый из присутствующих занят какой-то работой, доделывает, дописывает или зарисовывает что-нибудь вновь.
В эту минуту вниманием общества завладел невысокий шатен, взобравшийся на подоконник.
— Друзья мои, бросьте к чорту все ваши этюды и эскизы, картоны и холст и скажите себе честно: ничего из этого не выйдет, — идите в университет, поступайте в канцелярии, берите места сельских учителей, только бросьте искусство…
Возмущённые голоса загудели в ответ.
— Да ты что, Серёжка, мелешь? Объяснись!
— Вы — слепцы. Вы думаете, можно стать художниками, настоящими художниками, сидя в Москве? Мы ищем красоты, а оглянитесь вокруг — маленькая прокуренная комната, серые стены, убожество… и ничего впереди. Оглянитесь на прежних художников, — разве Тициан, Рубенс так жили?
— Эк, куда хватил! — дружный хохот покрыл последние слова.
— Я думал, ты дело скажешь, — поднял глаза светловолосый юноша, отрываясь от работы, — а ты с Тицианом равняться вздумал! — Он подошёл ближе к оратору и, как бы успокаивая его, положил руку на плечо. — Красоту нужно искать не там, где ты её ищешь, не в бархате складок, не в переливах перламутра… Тициан писал как никто… но этого теперь для нас мало.
Все десять голов, находящиеся в комнате, напряжённо повернулись в сторону говорившего.
— Оставь, Сергей, эту старую ошибку — стремиться к «красивому»; не в красивости дело, а в правде… Ошибка, друзья мои, думать, что в правде нет красоты. Для нас ценен тот, кто напишет серенький, да, да, такой презираемый тобой, серенький русский пейзаж, лошадь, пахаря, родное наше, настоящее. Не в Петербурге, не в Москве надо жить и писать, а где-нибудь в глубине страны — поближе к народу. А что может дать народ! Какой это громадный родник!
— Правильно, молодец, Андрей! Кто-то даже захлопал в ладоши. Андрей рассмеялся.
— Чорт возьми, мне аплодируют. — И с комической важностью он поклонился товарищам. — Благодарю вас, господа, я весьма польщён.
— Друзья! Идите-ка поближе, — что вы на это скажете?
Андрей вынул из папки небольшой портрет мальчика и поставил его на стол, прислонив к сдвинутым в кучу стаканам.
Все присутствующие бросились к столу.
— Как хорошо! Неужели это твоё, Андрей?
— Да, моя копия!
— А чья же это вещь? Кто автор?
— Тропинин! Портрет его сына Арсюши.
— До чего же чудесно! Даже в твоей передаче. Андрей поморщился и повторил, растягивая слова:
«Даже в твоей передаче!» Девушка засмеялась.
— А ты уж и обиделся, Андрюша!
— Нет! Обижаться не за что! Я, конечно, не Тропинин. Вот у кого надо учиться! Он учит, как любить правду в искусстве. Он искренний и честный художник. Он искал красоту не там, где вы её ищете. Не в тончайших кружевах, не в переливах атласа и бархата, — он старался передать душевный мир человека. Все вы знаете портрет Пушкина, много ещё есть портретов нашего поэта — и Кипренский писал его, есть и работы гравёра Уткина и много других, — но подобного портрета нет у нас! Вся Россия его времени встаёт перед нашими глазами. Вот крепостная девушка, известная кружевница. Все мы с детства знаем её. Вот дворовый человек, играющий на гитаре, вот и пожилая женщина с курицей и ещё десятки и сотни русских людей, запечатленных великим мастером, встают перед нами.
Но Тропинин прожил трудную, очень трудную жизнь, он был крепостным человеком и не был свободен в своем творчестве. Ему приходилось расписывать церковь в поместье графа Моркова. Однако все его святые лишены всякого мистицизма, все они имеют портретное сходство с членами Морковской семьи. Тропинин был настоящий реалист, и этим он особенно ценен для нас.