Евгений Карнович - Пагуба
Немало уже накопилось у Бестужева собранных таким способом сведений, которые он, в виде своих соображений и догадок, ловко передавал императрице, задевая, сколько возможно, Лестока. Бестужев теперь в глазах Елизаветы стал оказываться каким-то вещим мудрецом. Ему по делам внешней политики было заранее известно, на какую сторону будет Лесток склонять императрицу, и, разумеется, предсказывая такие попытки бывшего лейб-медика, он объяснял их его корыстными расчетами и сокрушался, что государыня так легко может быть введена в заблуждение людьми, недостойными ее высочайшего доверия и не желающими истинного блага отечеству.
С своей стороны, и Лесток, пользуясь своею чрезвычайною близостью к императрице, — как ее врач, как старый друг и, наконец, как едва ли не самый главный деятель при перевороте в ее пользу, — ежедневно имел случай оговорить Бестужева и никогда не упускал благоприятной минуты, чтобы воспользоваться таким случаем.
Бестужеву приходилось порою очень туго от злобных наветов Лестока, так как он не мог не заметить, что оказываемое ему императрицей доверие начинало вдруг слабеть и колебаться.
— Принужден я, — говорил в таких случаях Бестужев государыне, — терпеть по злобе или по ненависти мерзкие нарекания и разные Богу противные оклеветания: то я закуплен от Австрии, то от Англии, а иногда и от датчан; но враги мои должны признаться, что досель ни в европейских, ни в азиатских делах ничего не упущено. Приплетают меня и в богомерзкую конспирацию, но беру я дерзновение просить, чтоб исследовано было. Приводим и в робость превеликую: неужели все труды от моего чистого сердца и усердия отринуты и ни во что превращены будут?
Такие жалобные речи министра трогали сердце Елизаветы. Она переменяла то равнодушное, то немилостивое даже обращение свое с Алексеем Петровичем в благосклонное. Он ободрялся и уходил от нее обнадеженный в расположении к себе государыни. Через несколько дней повторялось, однако, то же самое, и мнительный Бестужев никогда не был уверен в прочности своего положения.
— Сегодня милость, а завтра, может быть, гнев ожидает меня. Разумеется, что я никогда не могу быть спокоен. Быть может, завтра же государыня изъявит мне не только неудовольствие, но и опалу. Необходимо прежде всего сжить со света Лестока. Спасибо еще, что Воронцов[72] и Шувалов поддерживают меня, а то меня сейчас бы проглотил лейб-медикус, как глотает государыня прописанные им ей пилюли.
Кроме соперничества в личном влиянии на государыню, между Бестужевым и Лестоком была и политическая вражда. Лесток, как француз, хотя и родившийся в Ганновере, и друг маркиза де Шетарди, поддерживал в России интересы версальского кабинета, который в благодарность за это назначил ему ежегодную пенсию в пятнадцать тысяч рублей. С своей стороны, Бестужев и по семейному расположению, и по личным своим чувствам был приверженцем Австрии, соперничавшей в это время с Францией. Шетарди пытался было подкупить Бестужева в пользу Франции, но он пребывал верен Австрии, которая, с своей стороны, не оставляла благосклонного к ней министра щедрыми благостынями.
— Уступки земель Швеции государынею, — говорил Бестужев маркизу Шетарди, — была бы противна славе ее отца, и Франция напрасно старается склонить к этому Россию. Начать переговоры с Швецией может Россия только на основаниях Ништадтского мира[73], и мне стоило бы отрубить голову, если бы я посоветовал ее величеству уступить Швеции хоть одну пядь земли. Если нужно воевать с Швецией, то мы будем воевать с нею в добрый час, но я думаю, что, и не прибегая к этой крайности, мы можем быть полезными Швеции. Разве у нее нет других потерь, которые ей гораздо выгоднее возвратить?
— Уж не говорите ли вы о Бремени и Вердене? — со смехом спросил маркиз. — Уже не думаете ли вы помочь ей в этом деле?
— Соглашение между нами и Швецией всегда возможно, — как-то таинственно отозвался Бестужев, — мы искренно желаем добра Швеции; пусть его величество король французский установит мир на севере, заключит союз с Россией и Швецией и… и… — заминаясь, добавил Бестужев, — довершит дело браком. Располагая Россией и Швецией, его наихристианнейшее величество может дать такое направление политики, какое он сам пожелает.
При упоминании о браке Шетарди насмешливо улыбнулся, понимая всю невозможность такого дипломатического сближения между Россией и Францией в настоящее время. Понимал это, конечно, и Бестужев, но упоминание о браке императрицы Елизаветы с одним из членов Бурбонского дома было тогда одним из обыкновенных припевов при дипломатических переговорах между Россией и Францией.
Еще Петр Великий, в бытность свою во Франции, держа на руках в Версале короля-ребенка Людовика XV, подумывал о браке его с Елизаветою. Придворные льстецы из французов говорили, что Елизавета рождена быть украшением Версальского двора, и, по тогдашним понятиям, нельзя было сделать большей похвалы ни одной из принцесс. Предположение о свадьбе Людовика XV с испанскою инфантою сделало замышляемый Петром брак невозможным, но и после того в Петербурге намечали в женихи Елизавете то одного, то другого из французских принцев. Сама Елизавета, страстно любившая Францию, вероятно, под влиянием тех рассказов, которые она слышала от своих воспитательниц, француженок де Лоне и Каро, мечтала о таком браке.
В свою очередь и Лесток, не говоря уже о Шетарди, старался поддержать в императрице расположение к прекрасной Франции. Король Людовик XV был идеалом Елизаветы.
— Как вы смешно сегодня одеты, точно русская царица, — сказал однажды бывший не в духе Людовик XV своей подруге герцогине Мальи, заметив ее безвкусный наряд.
Это замечание изящного короля, знавшего толк в дамских нарядах не меньше первостепенной французской модистки, подхватили версальские придворные как одну из метких острот своего владыки, и оно быстро распространилось по Парижу, а противники перевеса Франции над Россией не замедлили перенести королевскую остроту в Россию.
Насмешкой короля было нанесено глубокое оскорбление Елизавете, считавшей себя первой щеголихой в мире, имевшей в своем гардеробе четыре тысячи великолепных платьев.
Охлаждение к Франции со стороны Елизаветы должно было невыгодно отозваться на положении Лестока и в то же время облегчить для Бестужева борьбу с ним; но прежде чем произошло это, Алексею Петровичу пришлось изведать немало неприятностей.
XV
Прошло более четырех лет со смерти Ягужинского, когда воцарилась императрица Елизавета Петровна. Против семейства Ягужинского она не имела ничего на сердце, но не то следует сказать об отношении ее к семейству Головкиных, из которых самый видный представитель очутился сперва возле плахи, а потом, хотя и помилованный, но опозоренный, томился вместе со своею женой в Собачьем Остроге, в отдаленных местностях Сибири, около мало кому ведомого Якутска.
Ягужинская не могла переносить страданий своего любимого брата и изыскивала все способы, чтобы возвратить его из ужасного изгнания или, по крайней мере, хоть несколько облегчить его участь. Сделать что-нибудь такое могло только лицо, пользовавшееся особым доверием и чрезвычайным расположением государыни. Графиня Анна Гавриловна пыталась достигнуть этого через Воронцовых, Шуваловых и Разумовского, но легко понять, что участники переворота 25 ноября 1741 года не могли заговорить о помиловании графа Михаила Гавриловича или о каком-нибудь к нему снисхождении.
«Если замолвить о Головкине доброе слово, — думали они, — то, в сущности, это будет значить, что мы умаляем свои личные заслуги. Не от слишком же важных врагов освободили мы цесаревну, если теперь сами начинаем просить за такого главного злодея, каким был Головкин. Не велика, значит, была его вина, если он вызывает теперь к себе сострадание в тех, которые обрекли его не на ссылку только, но и на жестокую смертную казнь. Довольно и того, что кроткая царица оказала ему неизреченное милосердие. Кто может также поручиться, что, получив свободу, он не начнет приискивать средств, чтобы сломить своих врагов и при случае отомстить им?»
По этим весьма основательным и вполне последовательным соображениям ни Шуваловы, ни Воронцовы, ни Разумовский не могли быть ходатаями за Головкина. Еще менее мог явиться в таком качестве Лесток. При своей подозрительности, опасаясь каких-либо предприятий со стороны бывших «адгерентов» правительницы, он не только не думал о пощаде их, но «хотел погрузить их так, чтобы они не выплыли». Мало того, на возбуждаемых упомянутыми «адгерентами» опасениях он думал вернее упрочить свое положение при императрице, начавшее казаться ему шатким. Духовник государыни был не таким человеком, который, молясь во Храме Божием «о страждущих», был бы на деле готов помочь им своим представительством у земной царицы.