Берил Бейнбридж - Мастер Джорджи
Когда не спирало дух, я рассказывал Миртл о поселениях по соседству, которые некогда я посетил; какими гроздьями там рос виноград, и такой черный хлеб, что на нем одном можно продержаться месяц целый. Она жевала апельсинную корку и смахивала мух с лица.
Снова мне пригрезилось, будто я брожу по сливовому саду в Ежевичном проулке, Беатрис качается на качелях, задирает свои белые туфельки. «Осторожно, Беатрис, не так высоко!» — кричу я. А она в ответ: «Это ты боишься высоты!» — и еще пуще отталкивается. Я ушел в надежде, что она пойдет следом, но она не пошла.
— Она никогда не боялась его потерять, — сказал я, и сказал, верно, вслух, потому что услышал, как Миртл отвечает:
— Если вы это про Энни, так с чего бы ей? У ней никогда не было охоты.
Мы одолели лесом двадцать пять миль, взбираясь все выше, и в сумерках стали биваком у какой-то речки. Ничто, думал я, осел, даже переход Мардония через долину Платей[18] нельзя сравнить по жестокости с нашим маршем.
Считалось, когда мы высадились, что армия прямиком двинется на Севастополь. Из-за трений между лордом Рагланом и французами — его сиятельство высказывался за атаку с севера под прикрытием флота, тогда как французы предпочитали бросок с юга, — планам этим не суждено было сбыться. Итог — несколько дней мы потеряли в бездействии, и русские меж тем успели собрать подкрепление.
Наконец пришел приказ об окружении Севастополя. Мне всегда нравилось слово «круг», всем нам напоминающее детские игры-считалки: уна-дуна-рекс; раз-два-три — это-верно-ты! et cetera. Доктор Джонсон[19] отводит кругу в своем словаре большое место: линия, продолжаемая, покуда конец ее не сойдется с началом; общество, обступившее важную персону; порочность доказательства, когда предшествующее положение доказывается посредством последующего, а последнее выведено из предыдущего. Вот эта дефиниция, на мой вкус, как нельзя более подходит к теперешней неразберихе, хотя «вышел зайчик погулять» куда больше нежит мой слух.
Вчера Крутой пострадал от несчастного случая. Мы отправились раздобыть фруктов для Джорджа. Провизии нам не завозят, без того скромный рацион свелся к сухарям и солонине, и Миртл решилась попытать счастья в деревнях по соседству. Бедняга Нотон, я вот все думаю, нажил бы состояние, останься он здесь и займись бакалейной торговлей.
Раньше еще, во время мучительного окружения Севастополя и нашего передвижения к Херсонской долине, я сторговал норовистую кобылу за пятьдесят фунтов, ибо, по понятным причинам, слишком много вокруг было лошадей без седоков. Еще удалось мне разжиться шинелью и фуражкой. Несмотря на столь благополучное снаряжение, мне вовсе не хотелось сопровождать Миртл, но я это почел своим долгом.
Долина, где мы расположились, очертаниями слегка напоминает остров Уайт, на востоке стоит Балаклава, на юге Севастополь. С обрывистой Сапун-горы открывается вид на реку Черную и на Балаклаву. Мы пустились на восток, и я сразу предупредил Миртл, чтобы не спешила, ибо тропа усеяна галькой, скользкой после дождя. Миртл напевала, хотя как можно сохранять веселость в столь мерзких обстоятельствах, непостижно моему уму.
Мы и получаса не прошли, как вдруг с высокого кряжа нам открылась Балаклава и холодной стеной, исполосованной корабельными мачтами, встало небо. Тут кобыла моя споткнулась, в сердцах всадила зубы в бок Крутому, тот от боли взвился и сронил Миртл.
Тотчас она крикнула, что нисколько не ушиблась, и вскочила на ноги. Мне показалось странно, что она не бросилась сразу к своему пони; нет, вся дрожа, она указывала на землю. Там, в нескольких дюймах от того места, где она свалилась, лежала человеческая нога — нога, оторванная чуть выше колена, и пальцы торчали из разодранного кавалерийского сапога.
— Я купил в Балаклаве медовую дыню, — сказал я. — У старой женщины на муле.
Это была правда. Неясно, в какое время года я впервые посетил тот греческий рыбачий поселок, кое-что я стал уже забывать, но едва ли это была зима, зимой откуда взяться дыне.
— По-татарски место называлось Кадикой, — продолжал я. — Что означает — деревня судьи.
Миртл слушала меня вполуха, не выказывала ни малейшего интереса, а жаль, у меня в запасе было еще много относящихся к делу фактов.
Город Балаклава расположен на берегу залива, далеко врезающегося в сушу. Дальше лежит бассейн темной воды, со всех сторон окруженный крутыми утесами, достигающими стофутовой высоты, и лишь в одном месте это кольцо разорвано узким ущельем. В мои времена греки имели собственный суд и независимую управу, которой глава был подотчетен русским властям.
Бродя вдоль берега, я отметил наличие медуз — прямой знак, что это не озеро, но залив, узкой протокой связанный с морем. Склоны вокруг состояли не из нуммулитового известняка, как я полагал, но из юрского камня и, бледно-розовые, светились причудливо в размывах заката. На вершине стояли многочисленные развалины, включая остатки замка, от которого открывался путь к заливу. Я бы взобрался повыше для более пристального расследования, но запыхался и потому повернул обратно к поселку, где встретил ту женщину с дыней. Прогуливаясь, утирая сок с безбородого лица, я пришел к заключению, что другую гавань, столь надежно укрытую от бурь и внезапного нападения, найти невозможно.
У меня тогда был при себе переписанный пассаж из десятой песни Гомеровой «Одиссеи», где он рисует приближение к стране лестригонов:
В славную пристань вошли мы: ее образуют утесы,
Круто с обеих сторон подымаясь и сдвинувшись подле
Устья великими, друг против друга из темныя бездны
Моря торчащими камнями, вход и исход заграждая.
Люди мои, с кораблями в просторную пристань проникнув,
Их утвердили в ее глубине и связали, у берега тесным
Рядом поставив…[20]
Упоминая этот пассаж, я не хотел бы, чтобы меня обвинили в попытке доказательства с негодными средствами: нет же, я, напротив, вполне согласен с профессором Страйхером из Керчи, считающим, что нет решительно никаких доказательств в подкрепление сомнительной теории, будто бы Одиссей входил в Черное море. Но, бог ты мой, как странно вдруг обнаружить место, так чудесно совпадающее своим ландшафтом с описаниями певца.
Речь идет, разумеется, о прошлом Балаклавы. Судя по тому, что порассказал мне Джордж, ей теперь, увы, не до медовых дынь. Там сейчас штаб-квартира британских военных сил, и за последние две недели Джордж туда наведывался дважды, пытаясь раздобыться лекарствами и одеялами. Грязь на улицах несусветная, гавань забита взбухшими останками лошадей, верблюдов, а то и людей — все это ужасает. Наши суда ломятся от припасов, но из-за бюрократии, бестолковщины и трудностей перевозки они гниют в трюмах. На берегу, под носом у голодных псов, сотнями валяются раненые, ожидая, когда их подберет кишащий крысами госпиталь Скутари.
Чем такая жизнь, по мне — уж лучше смерть. Странно, как подумаешь, что смертник, ничего не ведающий ни об истории, ни об искусстве, упирает мутный взор в эти карликовые кипарисы, скупо раскиданные по склонам, совсем как на полотнах божественного Тициана.
— Лучше нам вернуться, — сказала Миртл, отводя совершенно белое лицо от предмета под ногами.
— Гомер, — сказал я ей, — изображает лестригонов людоедами.
Она была, верно, слишком огорчена, потому что, не ответив, поскакала дальше.
Утром меня навестил Джордж. Я мало его вижу в последние дни, он так занят, на фартуке так много пятен. Он весьма участливо спросил, здоров ли я. Я ответил — вполне здоров, благодарствую.
— Миртл говорит, вы на себя не похожи. Конечно, вчерашнее злоключение…
— Это пони был укушен, — я сказал. — Не я. К тому же Беатрис всегда под рукой и утешит.
Он странно на меня глянул. Я улыбнулся и его уверил, что галлюцинациями не страдаю, просто мысли о Беатрис меня спасают от умопомрачения. Я понял, что его встревожило: я не помянул тот человеческий фрагмент, о который споткнулась Миртл. Я мог бы ему порассказать, как слышал дождь, грохочущий по тропе, и он отзывался в моих ушах смертным хрипом. Я точно мог описать самый угол, под каким торчали те пальцы… но будь в моей власти холодно и бесстрастно рассуждать о таких вещах, как, без сомнения, дано ему, если по целым дням он может смотреть на подобные ужасы, моя жизнь была бы легче и речь свободней.
А так мне приходится держать себя в строжайшей узде, чтобы не поддаться впечатлению минуты. Это и разумеет Гораций, когда советует внимательно останавливаться мыслью на том, что наилучшим образом в нас поддерживает спокойное состояние духа. Я должен сносить и терпеть все, как оно есть, не мечтая ничего изменить. Вот почему я пристально вглядываюсь в прошлое с целью проследить, что привело меня в это Богом забытое место именно в этот исторический миг — судьба или случай.