Далия Трускиновская - Сыск во время чумы
Главное – не поддаться искушению.
Жизнь кончена, сказала себе Тереза, главное – уйти достойно, до последней минуты пребывая в музыке. Конечно, настанет миг, когда слабость не позволит продолжать игру, но тогда останутся молитвы. Молитвам ее учили в детстве, вот только тут, в Москве, не так уж часто выпадало обратиться к Богу с искренней и горячей мольбой. Жизнь была суетлива, старшая сестра, Мариэтта, которая привезла ее сюда, не слишком следила за ее воспитанием, учила лишь музыке – но учила на совесть. И Тереза училась на совесть, и тогда лишь была счастлива, когда привозили из Вены или из Парижа новые ноты, и они с сестрой в четыре руки разбирали их.
Удачной словесной фразе она всегда предпочитала удачную музыкальную фразу – слова выражали всего лишь движение ума, и то – не полностью, а музыка могла полностью выразить всякое движение души, Мариэтта однажды даже сказала «мысль души», и тут же стало ясно – такими мыслями должны обмениваться на небесах ангелы.
Скоро Тереза в этом убедится… если так – все хорошо, все замечательно, она просто вернется туда, где все говорят на ее языке… И Мариэтта…
И там ей наконец удастся все позабыть!
Все, все – о чем напоминают эти стены, покинуть которые она не хочет и не может…
Пусть ее найдут здесь, у этих клавикордов, мертвую, и пусть это станет вечным укором, пусть образ покойницы, запечатленный взором, жжет и леденит то слабое и неверное сердце, к которому она посмела прилепиться своим пылким сердцем, пусть!..
Вдохновленная этим прозрением и совершенно не беспокоясь, как будет выглядеть ее тело, когда его наконец обнаружат у клавикордов, и не придется ли этим несчастным выскочить из гостиной, зажимая нос, Тереза вскочила, собрала складками край пудромантеля, положила туда Клаварошевы припасы. Про яблоки забыла. Выйдя из гостиной, она быстро пошла по анфиладе, в нужном месте свернула, спустилась по лестнице. Она хотела отдать ему все и вернуться в гостиную, которую избрала местом своего последнего упокоения, потому что там стояли клавикорды и даже подходящая кушетка.
Ей было все равно, что дворник Степан, оставленный хозяевами особняка для охраны, увидит ее неодетой. Она уже который день не надевала платья, не шнуровалась, а сегодня с утра даже не причесалась. Степан – старик, он и не заметит… хотя в одном мошенник Клаварош прав – и в смерти надобно оставаться красивой… ближе к тому часу Господь пошлет сил привести в порядок волосы…
Но на ней были туфли без задника, на каблучках, и она, занятая возвышенными мыслями, не сообразила, что каблучки довольно громко стучат.
Опомнилась она, когда ей навстречу выбежал Клаварош, уже без мешка.
– Ты куда собралась, моя курочка?
– Хочу вернуть вам ваше имущество, господин Клаварош. Пустите, иначе я все уроню.
Но он не пускал Терезу, он загородил собой дверь, ведущую на кухню и к помещениям для слуг.
– Возвращайся к себе, дурочка. Тебе здесь не место.
– Нет, заберите, я не желаю!..
– Ты просто глупая девчонка, – сказал Клаварош. – Ты вбила себе в голову, что должна последовать за Мариэттой. А как знать – может, сестра твоя жива? Многие из тех, кого забирают в чумные бараки, остаются живы и более не заражаются чумой. А ты забиваешь себе голову глупостями!
– Вы не смеете так со мной говорить! Я столь несчастна, что… что…
– Ты не первая и не последняя, кто спал с господским сыном, – кратко определил ее беду Клаварош. – Благодари Бога, что обошлось без последствий. Будь тут твоя мать – она бы за такие проказы надавала тебе оплеух…
– Не смейте так со мной говорить, господин Клаварош! Я давно совершеннолетняя и сама собой распоряжаюсь! – крикнула Тереза.
– Знаю, ты родилась в один год с моей Луизой, тебе тоже двадцать два, – отвечал Клаварош. – Твои родители думали, что все дети уже в доме, а тут ты и появилась. Боялись, что госпожа Виллье не разродится, это в сорок шесть лет, весь квартал перемывал ей косточки. Я до сих пор уверен, что твой отец тут ни при чем. Ему ведь уже было под шестьдесят…
– Грязная свинья!
Клаварош только вздохнул и оперся лопатками о косяк, расположив тело вольготно, даже изысканно, и всем видом показывая – на кухню Тереза попадет только через его труп.
Он своего добился, недаром служил гувернером и имел дело с детьми от семи до семнадцати. Смертельно обиженная Тереза повернулась и пошла прочь, продолжая придерживать край пудромантеля. Лежащие в нем припасы поехали обратно в гостиную.
Клаварош дожидался, пока стихнет быстрая каблучковая дробь, и лицо у него при этом было совсем невеселое.
Потом он вернулся в помещение, которое вернее всего было бы назвать людскими сенями – оттуда можно было попасть и в людские, и на кухню, и к кладовым. Там было пусто, и Клаварош вошел в одну из людских.
– Что, ушла? – спросил стоящий на одном колене худощавый мужик в одной рубахе, и та – расстегнута до пупа, в штанах с галуном по шву, надо полагать – от лакейской ливреи, и босой.
– Ушла, – сказал Клаварош по-русски.
– Молодец, Ваня. Отойди, мешаешь.
Клаварош и сам не больно желал глядеть на занятие босого мужика.
Перед ним лежал на полу мужчина, без рубахи и с приспущенными портками. Низкий коренастый парень, сидя на пятках, зажал промеж колен его голову и придерживал руки, другой сидел на его ногах, а босой мужик крепко бил плетью по голой спине – и остановился, лишь когда Клаварош, услышав каблучки Терезы, дал знак и выскочил, чтобы удержать ее.
Во рту у наказуемого был кляп из скомканной холстины.
Мужик ударил его раз, и другой, и третий…
Кроме тех, кто держал на полу страдальца, никто на него внимания не обращал. Двое спали на полатях у печи, виднелись из-под одеял одни босые пятки, еще двое занимались делом – тот, кто помоложе, сидел на табурете с гребнем; тот же, кто постарше, устроился у его ног на полу, уложив голову ему на колени, и шла безмолвная охота на вшей.
Этот немногословный народ и повадками-то не смахивал на барскую дворню, а уж ремеслом – и подавно. Орудия того ремесла были составлены в углу – два карабина дулами вверх, драгунские палаши – возможно, отнятые в схватке у полицейских драгун. Там же висели на стенке кистени и большой кавалерийский пистолет.
– Разгорячился больно, Яков Григорьевич, – сказал, подходя, крепкий старик в голубом бархатном шлафроке, тоже, как и наряд Клавароша, с барского плеча. – Три десятка, довольно бы…
– Отстань, дядя Степан, дурака учить надобно, чуть всех не погубил… Кто ему велел сюда бечь?!. Отойди, ожгу!
Клаварош отвернулся.
– Хоть ты и клевый маз, а без соображения. Самим же потом лечить придется! – возвысил голос дядя Степан.
– Молчи, хрен стоптанный! Навел бы этот недоумок на твой хаз трущей, сам бы ты сейчас под плетьми полеживал!
Клаварош за восемь лет жизни в России достаточно усвоил русскую речь, но многих слов этого сердитого мужика еще не понимал.
С тем, что дурака учить надобно, он согласился.
Не далее, как полчаса назад, пока все отдыхали после ночной вылазки, этот недоумок запустил руку в дуван.
Это слова Клаварош столь часто слыхал от своих новых товарищей, что даже смысл уточнил окончательно. Дуван – та куча добра, которая досталась неправедным путем всей честной компании, но подлежит дележке.
Так вот, дуван мог заключать в себе предметы крупные, предметы ценные, а также мелочь, которую считали и раскладывали не сразу. Недоумок набрал мелочи и отправился торговать с лотка в расчете, что найдутся дураки, способные в чумное время покупать неведомо что и неведомо у кого. За ним погнались, он еле успел улизнуть, а погнался человек не простой – вооруженный шпагой. То есть, нарвался недоумок на дворянчика.
Все из дворян, кто мог, убрались из чумного города в подмосковные. Остались служивые. Этот был не в мундире, как полагалось бы, и сие внушало опасения – не лазутчик ли.
Об орловской экспедиции уже знали. Знали также, что мародеров будут стрелять без суда и следствия.
И даже ловкая выдумка вожака, Якова Григорьевича, позволявшая до сих пор заниматься мародерским ремеслом безнаказанно, могла теперь быть раскрыта – хотя бы потому, что в Москву вошли не просто армейские части, вошла гвардия, туда же набирают дворян, даже рядовые – и те дворяне, и потому все они будут и заодно, и – неподкупны.
Недоумок пытался врать, но его успели увидеть в окошко – и как вбегал во двор, еще имея на плече связку сапог, и как потом влетел долговязый недоросль.
Недоросль не поленился войти в дом, но, видать, напоролся там на полоумную девку – ничем иным, кроме повреждения рассудка, Яков Григорьевич и его молодцы не могли объяснить каждодневной и длительной игры на клавикордах. Клаварош же знал правду, но молчал. Кабы рассказал – самого бы приняли за полоумного.
Сегодня от Терезы была несомненная польза.
Устав махать плетью, Яков Григорьевич поднялся с колена.