Харрис Джоан - Блаженные шуты
Как я уже сказал, сегодня я наблюдал издали. Она старается не показывать вида, но я вижу ее боль, вижу это напряжение в спине и плечах, хотя она пытается изобразить, будто ничто ее не угнетает. Когда мы странствовали вместе, она ни разу не срывала выступлений, даже когда выпадали увечья. Неизбежные беды, случающиеся даже в первоклассных труппах, — растянутые, порванные связки, даже переломы пальцев на руках и ногах, — ничто не останавливало ее. Она неизменно, даже если от боли темнело в глазах, ослепительно улыбалась. Это был некий протест; собственно, против чего — непонятно. Возможно, против меня. Я и теперь вижу это в ней, и в том, как она отводит взгляд, и в ее мнимой смиренности. Глубоко в ней засела боль, которую гордость показывать не позволяет. Она любит свою дочь. Пойдет на все, чтоб ее защитить.
Странно, я никогда и вообразить не мог, что моя Элэ способна родить ребенка; я считал, что она слишком неукротима, чтоб согласиться на этакую неволю. Симпатичный детеныш, взгляд, как у матери, а в ее детской неуклюжести уже угадывается девичья грациозность. Она и нравом пошла в мать: когда я подсаживал ее к себе на лошадь, укусила меня, на руке остались следы ее маленьких зубок. Кто ее отец? Верно, какой-то случайный попутчик, какой-то не упустивший своего деревенский мужлан, или торговец, или актер, или священник.
Или я? Надеюсь, ради ее же блага, что нет. У меня дурная кровь, да и какой из меня, черной птицы, родитель? И все же я рад, что ребенок в надежных руках. Лягнула меня в бок, когда я спускал ее с лошади, и укусила бы снова, если б Гизо ее не удержал.
— Прекрати! — сказал я.
— Хочу к маме!
— Ты ее увидишь.
— Когда?
— Слишком много задаешь вопросов, — со вздохом сказал я. — Ну же, будь послушной девочкой и ступай с месье Гизо, он купит тебе пирожное.
Девчонка взглянула на меня. По щекам у нее текли слезы, но глаза были наполнены злостью, не страхом.
— Вороний дух! — выкрикнула она, выставив два толстых растопыренных пальчика — Вороний дух, сгинь, пропади!
Только этого мне не хватало, думал я, возвращаясь обратно. Чтоб пятилетний ребенок меня проклял. Да и вообще, зачем такая обуза, как ребенок; с карликами справляться гораздо легче, они куда забавней. Правда, эта, кто б ни был ее папаша, — храбрый чертенок. Пожалуй, могу понять, отчего моя Жюльетта так ее обожает.
Но почему вдруг меня кольнула досада? Ее любовь — всего лишь ее слабость, и это мне на руку. Она рассчитывает обмануть меня, моя Бескрылая, отвлекая, как бекас, хищника от своего гнезда. Прикидывается дурочкой, ускользая от меня, появляется только в толпе, или трудится одна посреди солончаков, понимая, что на широком безлюдном пространстве я поостерегусь к ней подойти. Сутки прошли. Я все ждал, что она ко мне придет. Упрямство ей свойственно, оно злит, но и радует меня. Может, во мне говорит моя испорченность, но мне и в самом деле нравится ее непокорность, и, пожалуй, будет жаль, если она вдруг ее утратит.
Кстати, союзники у меня уже появились. Сестра Пиетэ, которая не смеет поднять на меня глаз. Сестра Альфонсина, эта чахоточная, которая ходит за мной, как собака. Сестра Жермена, презирающая меня. Сплетница сестра Бенедикт. Для начала хватит любой из них. Возьмем, скажем, толстуху сестру Антуану: она, как пугливая овца, то и дело высовывает нос из своей кухни. Я послеживаю за ней и, пожалуй, она мне пригодится. По новому предписанию Антуана теперь работает в саду. Видал, как она копала, с непривычки пухлые щеки сплошь в красных пятнах. Вместо нее назначена келарем другая — костлявая, дергающаяся, с горящим, униженным взглядом. При этой уж точно никаких пирожков и булочек не будет. Никаких походов в одиночку на рынок, никаких недозволенных дегустаций старого вина. У сестры Антуаны руки жирные и красные, ступни в монашеских узких ботинках несуразно малы при ее-то формах. Что-то есть материнское в ее необъятной груди, расцветшей пышным цветом в ее кухонном мире среди колбас и поджарок. Ну, и что теперь? В одночасье ее щеки утратили прежнюю упругость. Кожа приобрела болезненный вид, будто створожилась. Пока Антуана со мной не заговаривает, но ей явно хочется. Я читаю это в ее глазах.
Вчера вечером, когда она принесла мне еду, я спросил, что у них было на ужин. «Картофельный суп», — ответила она, потупившись. Но для mon père имеется кое-что повкуснее. Не желает ли монсеньор чудный пирог с голубятиной и бокал красного вина? Персиков из нашего монастырского сада? Какая жалость, засуха много сгубила. Глаза стрельнули на меня с немым призывом. Вот шельма! Думает, я ничего не замечаю. Как же, картофельный супчик! У самой слюнки потекли, едва заговорила про персики и про вино. Эта Антуана явно не чужда страстям; но куда же их деть, если выход перекрыт?
Постная пища пригасила добродушный пыл этой дурехи. Вид у нее растерянный и вместе с тем унылый, а от уныния недалеко и до озлобленности. Она почти созрела для моих целей. Постой, не спеши, говорю я себе. Погоди, пока она окончательно не осознает, чего лишилась. Я бы предпочел для начала орудие поотточенней, хотя, пожалуй, и этого достаточно.
В конце концов надо же с чего-то начать.
5 ♥20 июля, 1610
Заново введены каждодневные богослужения. Звон старого колокола разбудил, созывая к Вигилии[35], и со сна мне показалось, будто стряслось какое-то несчастье: кораблекрушение, шторм, чья-то внезапная смерть. Тут я заметила на подушке неприкаянную Муш, и внезапно нестерпимая боль сжала сердце. Чтоб никто не услыхал моих слез, я вцепилась зубами в набитый соломой тюфяк и зарыдала, уткнувшись в него лицом; жаркие, взорвавшиеся порохом, слезы ярости ручьями текли по щекам.
В этот момент и застала меня Перетта. Она так тихо склонилась над моей постелью, что я не сразу ощутила ее присутствие. Будь это не она, наша полоумная девочка, а кто-то другой, я бы рванулась, как зверь в капкане. Но в тусклом свете факела Перетта смотрела на меня с такой искренней озабоченностью, что злости моей как не бывало.
Что говорить, в последние дни я почти забросила свою подружку. Я оказалась целиком во власти своих бед, о которых безумной Перетте не расскажешь. Хотя, может, порой я ее недооцениваю. Ее птичье воркование мне не понять, но в ее ясных, с золотистым ободком глазах я вижу понимание и глубокую, безоглядную преданность. Чуть улыбнувшись, она, глядя на меня, красноречиво указала себе на глаза.
Я утерла лицо тыльной стороной руки.
— Пустое, Перетта. Иди, уже на всенощную пора.
Но Перетта уже устраивалась на матрасе поближе ко мне, повернув под себя босые ножки, ботинки она по-прежнему упорно не носила. Маленькая ручка просунулась мне в ладонь. В эту минуту в своей немой, неназойливой ласке Перетта была так похожа на грустного щенка, что мне стало стыдно за внезапное желание ее оттолкнуть.
Я с трудом выдавила из себя улыбку:
— Не тревожься, Перетта! Я просто устала.
Так оно и было; долгие часы я промучилась без сна. Подняв голову, Перетта кивнула на опустевшее место рядом с моей кроватью, где прежде стояла кроватка Флер. Я молчала, и тогда Перетта легонько сдавила мне плечо и снова кивнула на пустое место.
— Да, да!
Мне не хотелось ничего говорить. Но Перетта с таким страданием, с такой озабоченностью глядела на меня, что отмахнуться было невозможно.
— Скоро вернется, поверь!
Полоумная девочка глядела на меня, слегка склонив голову набок, и сейчас особенно походила на птицу. Потом приложила руки к щекам и состроила мордочку, как бы изображая новую аббатису, да так похоже, что при иных обстоятельствах я бы залилась смехом.
— Верно, — кивнула я, вяло улыбнувшись. — Это Мать Изабелла ее отослала. Но, вот увидишь, мы вернем Флер. Мы скоро вернем ее обратно.
Кто знает, бросаю ли я просто слова на ветер, или Перетта меня понимает. Но пока я говорю, она уже не слушает, ее внимание отвлек образок, висевший у нее на шее. Он был эмалевый, с изображением святой Кристины Чудотворной, раскрашенный оранжевым, красным, голубым и белым. Видно, яркие краски ей нравились, потому и носила образок. Святая, живая и невредимая, парила в кольце священного пламени; Перетта поднесла образок к глазам, что-то радостно воркуя себе под нос. Она так и не отрывалась от образка, пока мы наконец не вошли с ней в часовню и не заняли свои места в толпе монахинь.
Всенощная длилась дольше, чем я ожидала. Новая аббатиса не позволила зажигать много свечей, и сама время от времени проходила вдоль рядов со светильником, чтоб удостовериться, что никто не заснул. Пару раз она резко окрикивала сестер клевавших носом, — кажется, сестру Антуану и еще сестру Пиетэ, — ведь пение звучало тихо и даже убаюкивающе, а ночь, согретая долгими часами дневного солнца, еще не достаточно остыла, чтоб ободрить прохладой. Минуло почти два часа, прежде чем снова зазвонил колокол уже к Хвале, началу заутрени, и стало ясно, что прежней передышки между двумя службами теперь не будет. На мне были шерстяные носки, но я дрожала от холода, хотя сквозь щели крыши уже просачивался рассвет. Снова дважды ударил колокол, призывая к Хвале, и по толпе пробежал шумок, так как снова перед всеми явился Лемерль.