Владислав Бахревский - Долгий путь к себе
— Из этого умный человек сделает вывод: надо сидеть как можно тише и не переходить дорожку сильным мира сего.
— Может, плюнуть на все, Гунцель? Кое-какие деньжонки у меня есть. Есть усадьба в Переяславе, в Чигирине домишко. Не век жить, как-нибудь скоротаю дни свои.
— Зиновий! — Гунцель улыбался с укоризной. — Ты ведь и сам не веришь словам своим.
— Хорошо, я слушаю тебя. Чем ты можешь мне помочь?
— Познакомлю тебя с сенатором, твоего племени человек.
— Кто это?
— Адам Кисель, ныне он киевский каштелян — ясная голова в сенате.
— Знаю Киселя. Он своей ясной головой поручался, когда выдали ему Павлюка. Обещал добыть у короля помилование бунтарям. Сенат, однако, ни Киселя не стал слушать, ни короля. Королевской силы хватило на то, чтоб изменить способ казни. Сначала Павлюку отрубили голову, а уж потом посадили на кол.
— И все же я тебе советовал бы встретиться с ясновельможным паном.
— Да уж пусть хоть кто-то будет за меня, чем все против. Когда можно его повидать?
— Вспомним милую нашу бурсу: нынче задумано, нынче и совершено.
В карих глазах Богдана загорелись желтые огоньки, лицо сделалось неподвижным, он словно отстранил от себя не только друга Гунцеля, но и саму Варшаву, а может быть, и всю свою жизнь.
— Какие тебя сомнения гложут? — спросил Гунцель.
Богдан зябко передернул плечами. Желтые огни погасли, глаза стали узкими, хитрыми.
— Коли действовать, так наверняка. Расскажи мне все, что ты знаешь о пане сенаторе. Сам я знаю о нем немного. Говорят, был он под Цецорой, где сложил голову мой отец. Был он потом комиссаром Войска Запорожского. Привел под Смоленск двадцать тысяч, за что ему король пожаловал два города и богатое староство Носевское.
— Ты под Смоленском тоже отличился.
— Дурак был, вот и рисковал жизнью ради великой Речи Посполитой. Король саблей меня наградил. Кому города, а кому — саблю. Руби башка! Авось и свою, чумную, где-нибудь потеряешь… Ты мне скажи, Гунцель, чего любит пан сенатор. На какого червячка он клюет?
Гунцель улыбнулся.
— Как бы жизнь ни распорядилась человеком, но уроки отцов-иезуитов даром не пропадают. Адам Григорьевич Кисель из кожи лезет, доказывая всякому встречному-поперечному и, видимо, самому себе древность своего рода. Он утверждает, что потомки его покорились Болеславу Храброму лишь после того, как глава их рода, некий воевода Вятольд, пал, защищая врата Киева. Этот Вятольд и был первым Киселем. Он во время осады печенегов якобы метал в них тесто, за что и получил прозвище Квашня.
— Лавка старьевщика далеко?
— Старьевщика? Это по дороге к дому пана Адама.
— Пошли, Гунцель! Эх, где наша не пропадала!
2Сенатор Адам Григорьевич Кисель сам точно и правил любимый ножичек, купленный на варшавском рынке у хитрого еврея Лейбы Пейсиховича. Старый хрыч клялся небом и землей, что ножичек этот из чистой дамасской стали, заговорен самыми сильными чародеями Магриба (подтверждением тому таинственные знаки на рукояти и на лезвии), а потому цену ломил несусветную, не соглашаясь сбавить ни на малую толику, и опять клялся — детьми, женой и соседями, — что он бы и рад сбавить, но на дамасском ноже заклятье: продавать его всякий раз нужно по более высокой цене, прибавляя девять монет, иначе накличешь на свою голову несчастье.
Нож был невероятно острый, резал бумагу и перо, в ладони лежал уютно, и сенатор хоть и посмеивался над собой, а, завороженный таки словом «Магриб» и втайне надеясь, что вся эта околесица не пустая болтовня, заплатил деньги, на которые он мог бы купить и саблю, и ножны, и лук со стрелами.
У Адама Григорьевича была страстишка вырезать из дерева затейливые башенки, соборы, церковки, хаты и хоромы. Всю жизнь он строил и перестраивал свой город. Он так и называл его — свой. Тоска по совершенной во всех отношениях жизни не давала сенатору покоя. На человеческое благоразумие надежды не было, бумаге сенатор не доверял, и оставалось одно — выразить мечту в деревянном городе.
Сидя у камина, Адам Григорьевич с тупым упорством строгал липовую чурку, не ведая, что у него получится. Сердце, переполненное негодованием, стучало как молодое, но сенатор помнил, что ему скоро пятьдесят, и пытался отвлечь себя от будоражащих дум.
Сегодня на сенатском заседании произошла безобразная сцена.
Магнаты во главе с коронным гетманом Потоцким потребовали от сената введения нового тяжкого налога в пользу коронного войска с населения Украины.
Король Владислав IV попытался отвести проект.
— Разумея себя просвещенным народом, взяв на себя право управлять другими народами, — сказал король, — мы должны проявлять о них заботу, подобную той, какую отец выказывает своим детям. Мы десять лет жили без возмущений и смут. Увеличение гнета может нарушить с таким трудом добытое равновесие.
Тотчас поднялся Гневош, епископ куявский:
— Здесь, в сенате, я никогда не слышал, чтобы наш король столь же горячо пекся о поляках, как печется об украинцах, которые только и ждут случая, чтобы вцепиться нам в горло. Тот, кому к лицу польский жупан, еще не поляк!
На синих, ярких глазах короля сверкнули слезы. Владислав сокрушенно потряс головой и покинул зал заседаний.
Налог был принят. В перерыве Адам Кисель изрек:
— Плачущий король и ликующие магнаты — к большой беде.
Сенатор почитал себя за прорицателя, но крылатые слова не были подхвачены, их пропустили мимо ушей.
Теперь, сидя у огня, Адам Григорьевич мстительно отредактировал изречение:
— Когда король плачет, а магнаты веселятся, покой государства уподобляется человеческому волосу, на котором висит многопудовая секира всеобщего возмущения.
Сенат был уверен: украинцы потянут с покорностью волов и новый воз. Где-то, конечно, прольется кровь, где-то пошумят. Удручало сознание: тяжелая жизнь скажется если не на теперешнем, то на последующих поколениях, отразится на самом характере народа. Гнет ожесточает душу. Человек в ожесточении — работник никакой. И ведь подумать страшно: столь работящему народу может привиться искус безразличия к труду. Когда человек работает из последних сил и знает, что улучшения жизни не жди, является безмолвный, безвольный протест: довольствоваться нищетой. Нищий ведь тоже магнат, магнат наоборот. Одному нужно всё, все блага и радости земные, а другому ничего не нужно.
Адам Кисель прожил жизнь между двух огней. Искренне исповедующий православие, он без страха и упрека служил великой Речи Посполитой, которая всей своей мощью затаптывала костры греческой веры.
Для Адама Киселя Речь Посполитая была идеалом свободного государства, но отказаться от веры отцов он не мог. Вера — личная совесть и одновременно совесть твоего народа. Не каждому дано переступить через это.
Сенатор пытался примирить в себе две стихии, но жизнь поблажек не делала, а кристалл добродетельного государства давно уже стал мутным, его разъедала человеческая ненасытная корысть.
Магнаты наживали не поддающиеся учету богатства, заводили в своих владениях самодержавные порядки. Потоцких, Вишневецких, Калиновских не страшил ни суд короля, ни приговор сената. Идея государства, в котором каждый шляхтич участвовал в управлении, превращалась в чистую идею. Миром, как и повсюду, правили грубая сила и бездушие богатства. Даже король склонял перед этими двумя силами венценосную голову.
Адам Григорьевич целый час уже строгал чурку, а буря, кипевшая в сердце, не утихала — короля до слез довели! — но он очень удивился, когда поймал себя на том, что режет кремлевскую Спасскую башню. То ли силуэт ее был столь невероятно памятен и прост, то ли это выбралась наружу подспудная мыслишка. А сенатор Кисель задумывался и над этим. В пограничных областях люд православный готов уйти всем миром под руку Москвы. И ведь уходят! Московский самодержавный дух противен казацкой вольнице, но в годины бедствий казаки бегут в московские земли. Селениями, даже полками.
Прикрыв глаза, сенатор вызвал в памяти храм Василия Блаженного, кремлевскую стену, Спасскую башню.
Москва вознесла его на вершину славы. Посольство было затеяно Владиславом и его молодой женой, французской принцессой Марией де Невер. Франция подбивала Польшу на крестовый поход против империи Османов, а без союза с Москвой о таком походе и помышлять было нечего.
Адам Кисель сверкнул в Золотой палате на царском приеме познаниями в русской истории, назвал Москву третьим Римом, чем и расположил к себе молодого царя, престарелого патриарха и бестию Бориса Ивановича Морозова — московского правителя.
Добиться договора об оборонительном союзе против крымских татар не удалось, но в Москве были готовы продолжить дружественный разговор. Киевским каштеляном Владислав IV пожаловал Адама Киселя перед поездкой в Россию, чтобы придать послу значительности и государственного веса, столь почитаемых в Москве.