Валентин Пикуль - Псы господни
— А на что же тогда человеку даны ноздри?
— Чтобы сморкаться…
Английская королева Елизавета I повелела всем курильщикам табака отрубать головы, чтобы они больше не дымили. Но тут лучше всего обратиться к воспоминаниям самого Куэваса.
…Каждый навоз знай свою кучу, — говорили испанцы, и я, позже побывав в Москве, удивился, что у русских есть подобная же сентенция: каждый сверчок знай свой шесток!
Я ничем не выделялся среди таких же идальго, имевших счастье прислуживать королевским особам. Но, подражая благородным грандам и приорам церкви, я перенял от них величественный жест, выражающий покорность: моя правая рука была приложена к сердцу, где затаилась вечная скорбь по святой деве Марии. В такой позе, воздев глаза кверху, я застывал надолго, как невменяемый истукан, принимая заслуженные похвалы видевших меня в этот момент:
— Посмотрите, как благочестив этот молодой и красивый идальго! Почему бы нам не сказать королеве, что ему не под силу таскать паланкин по нашим грязным дорогам?..
Божья благодать вскоре снизошла на меня с высот горних, грешникам недоступных: из носильщиков паланкина, еще раз проверив мою родословную по линии отца, меня зачислили в штат пажей нашей прекрасной королевы. Конечно, меня переодели заново, и я был безмерно счастлив, когда служители гардероба назвали меня «сеньором».
Сначала я примерил красные башмаки с фестонами и очень тупыми носками. Потом натянул перед зеркалом штаны-бриччес — короткие и пышные, вроде подушек, костюмеры советовали напихать в них сена и пакли, чтобы эти бриччес раздулись на бедрах пошире. Малиновые трико-чулки обтянули мне ноги до самого паха. Возле шеи приятно похрустывал воротник из фиолетовых кружев. Шпага с левого бока лежала почти горизонтально, покоясь эфесом на оттопыренных бриччес, а возле пояса висел толедский кинжал в ножнах, придавая мне мужественный вид.
Именно в эти дни меня изволила заметить графиня Изабелла Оссориа, бывшая с королем на аутодафе в Толедо.
— О, как ты похорошел! — засмеялась она. — Гадкого заморыша из Каталонии отныне и не узнаешь…
Дама была поражена переменою во мне, а я, достаточно возмужавший, невольно восхитился ее перезрелою красотой, как яркой вишней, что надклевана прелестными птицами, отчего ягоды еще слаще. Графиня в тот день была вооружена всем необходимым для дамы: с пояса ее свисали на цепочках черный складной веер, нюрнбергские часы в форме куриных яиц и круглое зеркало в богатой оправе. Оглядывая меня, Оссориа лениво перебирала четки, украшенные алмазами.
— Не забывай, — сказала она, — что это именно я просила короля обратить внимание на твое христианское рвение, с каким ты подкладывал хворост под еретиков.
Оссориа закрыла лицо густой черной вуалью.
— О, зачем вы лишили меня случая насладиться красотой вашего облика! — воскликнул я.
— У меня дурной глаз, как у колдуньи, — отвечала женщина, колыша вуаль своим дыханием, — и я нарочно защищаю тебя от лукавого… Ты знаешь мои комнаты во дворце?
Я знал, что они поблизости от комнат королевы.
— Верно. Но я согласна видеть тебя завтра в моем загородном «сигарралес», который ты узнаешь по множеству мавританских завитушек в духе модного платареско… Приди!
Благородная Оссориа приняла меня на простынях из черного бархата, чтобы еще больше выделялась мраморная белизна ее аристократического тела, и нас до самого утра укрыло громадное покрывало, украшенное гербом с «тремя гвоздями» — в знак страданий Христа, спасителя нашего.
— Но будь скромен! — наказала мне дама, отпуская меня. — Я слишком дорожу честью фамилии своего мужа, и, как настоящая испанка из Памолы, умею быть мстительна… Не забывай о поговорке: всякий навоз да запомнит свою кучу!
Мне, жалкой горсти навоза, было тепло и уютно в королевском хлеву, а сознание, что у меня имеется «дама сердца», тешило мою дворянскую гордость. В моем гербе красовался всего лишь глиняный горшок с кипящей смолой, который когда-то нечестивые опрокинули на голову моего предка, а теперь я приобщился к трем библейским гвоздям, завершившим страдания Христа на Голгофе… Разве это не счастье?
С упоением ротозея я вникал в разговоры придворных, генеалогия которых не вызывала сомнений: среди их предков никто не осквернил себя физическим трудом или коммерцией, ни у кого не было порочащих связей с еврейками или мавританками, никто не подвергался суду инквизиции, зато все прекрасно владели шпагой и умели скакать на лошади. Этикет испанского двора (знаменитый «сосиего») считался древнейшим в Европе и столь стеснительным, что иногда я не знал, как встать, как повернуться и когда кланяться. Парадная фреза на моей шее была столь широка, что мне приходилось пользоваться вилкою с удлиненным черенком, иначе я не мог дотянуться до своего рта. При дворе больше всего рассуждали о любви, о тайнах египетской астрологии, о том, что в подземельях на Мальте благородные рыцари уже научились добывать золото из меди, а писать доносы на еретиков — дело богоугодное. Почти никогда я не слышал разговоров о политике, и только однажды все охотно внимали римскому гостю Рафаэлю Барберини (он был дядей папы Урбана VIII), который недавно вернулся из Московии, где его радушно принимал царь:
— Я был допущен к Хуану де Базилио благодаря рекомендательным письмам от английской королевы и обедал в Кремле. Недавно он женился на черкешенке, а такой товар дорого ценится на рынках, где торгуют невольницами. Но при этом, — рассказывал Барберини, — Хуан де Базилио хлопочет о выдаче ему Екатерины Ягеллонки, ставшей женой герцога Иоганна.
Тут за столом все долго удивлялись:
— Странно! Имея жену-черкешенку, зачем же царю Хуану требовать и чужую жену, уплывшую с мужем из Польши?
— На это трудно ответить, — сказал Барберини, — но, очевидно, русский царь желает иметь Ягеллонку в своем обширном гареме, чтобы унизить польского короля Сигизмунда.
— А вам не удалось видеть пленного магистра Фюрстенберга?
Этот вопрос задал сам герцог Альба.
— Нет, ваша светлость, — поклонился ему Барберини, — Фюрстенберг получил в дар от царя город Любим, где и проживает теперь на правах его владельца.
— Что еще вы заметили при дворе Хуана де Базилио?
— Во время обеда бояре стояли, прислуживая, а царь сидел в окружении многих немцев, которых он пленил в Ливонской войне, а затем переманил на свою службу…
Итак, моя жизнь складывалась прекрасно, а мои визиты к графине Оссориа доставляли мне радостное волнение, которое приходилось скрывать под маскою равнодушия, ибо любое волнение считалось преступным нарушением кодекса «сосиего». Во время ночных дежурств при дворе иногда я видел Филиппа II, мучимого бессонницей. Король блуждал по темным залам и коридорам, привратники бесшумно открывали перед ним двери, они же запирали двери за ним и в страшной тишине уснувшего дворца король казался мне собственным загробным призраком, внезапно выбравшимся из гроба…
Но однажды дворец вздрогнул от истошного вопля: — Лютер прав! А все вы здесь грязные свиньи… Не держите меня… дайте мне выйти отсюда!
В коридорах дворца заметались отблески факелов, раздался топот стражей, куда-то бегущих, мимо меня, развеваясь сутаной, пробежал духовник Дон-Карлоса, скоро еретический вопль затих, придушенный так, словно на кричащего навалили гору подушек, под которой он и задохнулся…
В обществе пажей королевы у меня завелся приятель Мигель дон-Падилья из Алькасара, который, подобно мне, был далек от «рикосомбрес» (знати), скромно именующий себя «кабальерос» (кавалером). Мигель был опечален, ибо его отец унизился занятием торговлей, что грозило моему приятелю удалением от двора, где жилось нам совсем неплохо. Но мне нравилось общение с Мигелем, его начитанность, и потому я откровенно делился с ним всем, что знал, что видел, что слышал.
— Сегодня на кухне дровосеки говорили, что Дон-Карлос уклонился в ересь и желал бежать из Испании, чтобы укрыться в еретической Англии. Неужели, восхваляя гадину Лютера, он не боится оскорбить своего благочестивого отца?
Мигель дон-Падилья отвечал мне шепотом:
— Слушая дровосеков, можно самому уклониться в ересь. Вернее другое: Дон-Карлос помешался, когда его невеста стала женою его же отца. А недавно, — добавил Мигель, — будучи в Алькала, он упал ночью с крутой лестницы и разбил голову, отчего и сделался неистов…
Двор был взволнован, когда в порыве необъяснимой ярости Дон-Карлос бросился на герцога Альбу, чтобы его зарезать, но Альба скрутил его в узел, словно матрос мачтовую веревку. Наконец, от конюхов короля я однажды услышал, что принц совсем лишился разума, превратившись в скотину:
— В потемках дворца он выждал свою мачеху и пытался увлечь ее в свои комнаты для насилия…