Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача - Вайнер Аркадий Александрович
Нет, недостатка в осведомителях мы не испытывали. Их было столько, что многие донесения мы не успевали обрабатывать. Поэтому не вызовет вопроса то обстоятельство, что в течение трех лет я не прибегал к помощи Дыма. Предположим, он болел. Пожилой человек…
Так-так… Об этой истории знает Мешик, но Абакумов не успел устроить нам очную ставку, а по телефону он наверняка с ним ничего не обсуждал, весь расчет министра строился на неожиданности…
Агентурное дело… Из него можно вынуть все донесения Дыма за последние три года. И сжечь. Болел Дым – и ничего не доносил.
Но если досье попадет в руки Крутованова, то через час Дым будет у него в кабинете и пятью несильными ударами из него выколотят даже те подробности, что я запамятовал. После чего Дым будет бесследно развеян. Но вместе с ним пропал я. Ах, горечь старой мудрости: доносчик, что перевозчик, нужен сейчас, а там – не знай нас…
Неотвратимый соблазн доносительства, без которого немыслима любая полицейская игра. Корыстный азарт изветчика и доказчика… Куда ведешь?
К позору и смерти. Безумная надежда доводчика откупиться доносами от угрозы или приобрести выгоду ведет стукача извилистыми тропами по костям жертв и приводит к позору и смерти.
Когда досье всплывет – а всплывет оно обязательно, – Дым умрет. В муках и страхе. И я умру. А это неправильно.
И постепенно откристаллизовалась мысль, особенно наглядная на вычерченной схеме, что самое слабое звено и есть сам Дым. Если он исчезнет, цепь будет разорвана. При тщательном поиске ее можно связать на живую нитку и без Дыма: допрашивать Никульцеву, можно и Мешика, надо будет с усердием колоть меня. Но это все сложно. Для такого поиска нужен новый интересант против Крутованова, равный своими возможностями павшему Абакумову. А возникнет такой интересант не скоро.
Стало очевидно, что самое слабое звено в цепи – оно же и самое связующее.
Я разорвал схему на ровные клочки, сложил в пепельницу и поджег спичкой. Дождался, пока клочки превратились в ломкие хрусткие пленки пепла, тщательно растер их ровный прах и сбросил эту невесомую грязь в мусорную корзину. Широко распахнул форточку и, пока проветривался легкий запах гари, вынул из агентурного дела все донесения моего бесценного осведомителя за последние три года и спрятал их в карман, а папку задвинул в самую глубину сейфа и взмолился истошно, чтобы никогда, до самой пенсии, мне ее не видеть.
О как нелепо самонадеянны мы и слепы в миг откровения сиюминутных истин, кажущихся нам провидением будущего!
Прошло меньше двух с половиной лет, и развеянный, навсегда исчезнувший Дым повернул мою судьбу и пути всего человечества в другую сторону. В ночь накануне смерти Лаврентия Павловича Берии…
Я вышел из Конторы, спустился по Пушечной, из вестибюля ресторана «Савой» позвонил по автомату. У нас ведь в Конторе никогда не угадаешь, чей телефон сегодня прослушивают. А с этой минуты должно быть недоказуемо, что мы виделись с Дымом последние три года.
– Иван Сергеич! Привет! Узнаешь?..
– А как же! Конечно! Как тебя не признать: у тебя голос наособицу – едкий, быстрый у тебя голосок… Как поживаешь, друг ситный?
– Без тебя, Иван Сергеич, скучаю. Повидаться сегодня надо, пошептаться кое о чем приспичило…
– Вот беда-то! Меня радикулит ломает. А завтра-послезавтрева нельзя?
– Иван Сергеич, голубчик, ты ж знаешь, я тебя глупостями не беспокою. И про радикулит свой не волнуйся, я к твоему дому теплую машину подам. Ты мою «победу» знаешь?
– Как не знать!..
– Я к твоему дому сзади подъеду, с черного хода, со Скатертного переулка. Ты в семь часиков ровно выскакивай, я тебя подберу. Да и разговору у нас с тобой минут на двадцать. Заметано?
– Аусгецайхнет, – засмеялся Иван Сергеич Замошкин, старый ювелир, агентурная кличка Дым.
Прогулялся я не спеша вверх по Пушечной и вернулся в Контору. Зашел в приемную к Миньке Рюмину, где Трефняк сообщил мне уважительно: «Михаил Кузьмич поехали домой отдыхать, часа через два вернутся». Я пообещал снова прийти и отправился к Кате Шугайкиной, помял ей немного каменные сиськи, отклонил предложение трахнуться тут же, прямо в кабинете, объяснив, что меня сейчас ждет Рюмин, пообещал это восполнить в другой раз и пошел от нее в буфет, где немного побалагурил с оперативниками, выпил чаю с теплыми еще пирожками, рассказал ребятам свежий анекдот о том, как спорили офицеры-союзники, чей вестовой ловчее и хитрее, и с сожалением простился с ними, сказав, что должен зайти к Шугайкиной, помочь ей с одним хитрым жидом разобраться, а из буфета прямоходом направился в кабинет к Подгайцу и Кирьянову, побалакал с ними, настоятельно порекомендовал посетить буфет, где дают еще теплые пирожки и бутерброды с лососиной, а уходя, приказал: завтра – кровь из носу! – положить мне на стол справку по делу о вредительстве в литейном цехе автозавода имени Сталина…
Я создавал себе алиби. На всякий случай. Только очень береженого бережет Бог. И алиби я себе конструировал заведомо береженое: на случай вопроса множество людей, ссылаясь друг на друга и обязательно расходясь во времени, готовно подтвердят интимность, непринужденность и постоянность нашего общения в течение вечера.
И только после этого явился в приемную Кобулова, где по растворенной в кабинет двери понял, что хозяин в отсутствии. Его адъютант Гегечкори после моего вчерашнего визита смотрел на меня много приветливее.
– Какие проблемы, дорогой?
– Все в порядке. Мне надо было бы с Богданом Захарычем поговорить.
– Будет после девяти.
– У меня к вам просьба – я у себя в кабинете безвыходно – позвоните, пожалуйста, когда придет товарищ Кобулов…
– Хорошо, сделаю. А хочешь, приходи прямо к двадцати одному часу – пока здесь соберется толпа, я тебя вперед пропущу…
– Спасибо большое… Значит, я на месте…
Теперь можно ехать. Все, что мог, я сделал. В случае чего – пусть Крутованов сделает лучше.
Вдовец Замошкин жил одиноко. Где-то на Полянке обитала его замужняя дочь с двумя детьми. Какое-то время его могут не хватиться. А когда хватятся, надо, чтобы и дыма от него не осталось. Никаких следов. Надо сделать так, чтобы, захлопнув дверцу моей машины, он как бы захлопнул за собой крышку гроба. Фигурально выражаясь, конечно, поскольку не предвиделось никакого гроба Ивану Сергеичу, прытко юркнувшему, несмотря на радикулит, в задний салон автомобиля.
Влез, перегнулся через спинку и троекратно облобызал меня сзади в уши. Он меня любил. Да и я к нему хорошо относился, с тем неизбежным уважением, которое испытывает придирчивый заказчик к умелому спорому мастеровому. А Иван Сергеевич Замошкин, безусловно, был мастером стука.
– Как, голубь мой, поживаешь? Девок, чай, дерешь нещадно? А?
– Случается, – хмыкнул я, гоня машину в сторону Садового кольца.
– А я, старый кобель, закончил свой боевой счет. Поросенок больше не маячит, хоть отрежь его. А жаль-то как! Самая большая это радость, друг ты мой сизый, дать бабе по…
– Не клепай на себя зря, Иван Сергеич, у тебя еще полно радостей в жизни. Золотишко, например, камешки хорошие…
– Верно говоришь, все верно, Пашуня, большое это удовольствие – красный камешек на ладони покатать. Но это уже все по инерции, потому как, если поросенок начинает слабеть, сохнуть, значит пиши пропало, пошла твоя житуха на спуск, природа твоя гниет, к смерти движется…
Я смотрел на него через обзорное зеркальце и думал, что этот смешной человечек, похожий на пеликана, наверняка бы возрадовался своей скучной жизни при отсохшем поросенке, кабы знал, что уезжает из своего дома навсегда. Но он ни о чем не догадывался и, только посмотрев в окно, всполохнулся: «Батюшки, куда ж это мы с тобой заехали? Никак, Сокол минуем?»
– Ага, Сокол… – Мы промчали развилку на Волоколамское и повернули на Ленинградское шоссе. – Человек с нужной вещью боится ехать в город. Ты вещицу посмотришь, определишь, что это такое, сколько стоит и кому могла принадлежать, – и везу тебя домой…