Николай Самвелян - Казачий разъезд
— Холст у тебя германский? — спросил вместо приветствия гетман у Фаддея.
— Голландский.
— Это хорошо. У них холсты самые лучшие. А краски?
— Тоже голландские. Но растираю и готовлю их сам.
— Вот я скоро, хлопцы, помру, а портрет останется. Будут люди смотреть на него и думать: что за человек был этот Мазепа? Что на уме таил? Что сказал, а чего сказать не успел? И все-таки странно, что портреты остаются, а люди умирают… Меня сегодня пчела укусила. Лекарь не знает, к добру или нет. И я не знаю. Интересно, в загробном царстве пчелы тоже водятся или там одни птички красивые летают и райские песни поют? Ты, поэт, что про это скажешь?
— Я ничего не собирался говорить. О загробном царстве мне ничего не известно.
— Вот как! — удивился гетман. — Ты говоришь только о том, что видел собственными глазами?
— Да.
— Но бога же ты видеть не мог? А так неужели же ты не веришь, что он существует? Гетман засмеялся, но тут же закашлялся. — Сердце болит! Ох, хлопцы, не дай господь дожить вам до того. Лучше голову в бою сложить в молодом возрасте, как мой племянник Обидовский. Завидую я ему. Пошел по приказу царя Петра в Лифляндию, погиб там как герой, вдову молодую и красивую оставил. Теперь Войнаровский на нее глаз положил, а Обидовскому уже все равно. Герой лежит себе в земле, страсти и грехи земные его уже не волнуют. А мы тут всё еще разбираемся, кто хороший, кто плохой, кого судить, а кого наградить…
И не понять было, шутит гетман или говорит серьезно. Он с интересом наблюдал, как Фаддей закрепляет подрамник, раскладывает краски и кисти. Подошел и заглянул через плечо художника на картину.
— Кто это? — спросил он. — Вот этот — посредине, в рыцарской одежде… Я? Хорошо. Можешь даже помоложе меня сделать. Да еще уши нарисуй одинаковые, а не такие, как у меня сейчас — одно вспухло. Сам его краем глаза вижу… Сверху — города, церкви и апостолы. Тоже правильно. А что за женщины по бокам? Лица мне незнакомы.
— Это Россия, Польша, Швеция и Турция. У каждой в руках будет ее герб.
— И все вокруг меня вьются? Каждая любви моей добивается?
— Да ведь так и есть на самом деле.
— Неужто? — спросил Мазепа, и опять было неясно, прикидывается он наивным или же вправду впал в детство. — Оказывается, такой я важный и могущественный пан? Как картину свою назовешь?
— «Апофеоз Мазепы».
Гетман погладил раздвоенную бороду, покачал головой и ничего не сказал — то ли не нашелся, то ли счел за благо промолчать. Но как-то приосанился. И шаг его стал легким и упругим;
— А ты, поэт, как свою поэму назовешь?
— Не знаю, будет ли это поэма.
— Что же иначе? Жизнеописание славного гетмана войска казацкого Ивана Степановича Мазепы?
— Может, и так.
— Видишь, художник проворней тебя. Он уж и название придумал. Гляди, через день-два картину закончит.
— Разные характеры.
— Да, это уж точно, что разные. Хитрый ты. Ничего, такие мне даже интереснее. Перо очинил? Бумага готова? Ну, начинай… Впрочем, нет, погоди. Запишешь потом. Пока же выслушай. Если Иван Степанович Мазепа и был знаменит чем-то, так это тем, что умел читать мысли любого человека, с которым сводила его судьба. Знал, о чем думали и покойный царь Алексей Михайлович, и все польские короли, и патриарх всея Руси, и нынешний царь Петр… Ведомы мне и твои мысли, поэт…
Линялые глаза гетмана встретились со спокойным взглядом карих глаз Василия. Минуту, а то и более смотрели они друг на друга. Ни гетман, ни поэт не отвели взгляда. Наконец Мазепа усмехнулся и сказал:
— Будет нам в гляделки играть. Надо и о художнике подумать. Давай-ка я сяду так, чтобы ему лучше было видеть меня..1 Хорошо? А теперь можешь и писать. Любит меня царь Петр. Я вторая особа, которую царь наградил орденом святого Андрея Первозванного, землями одарил, шубой со своего плеча…
Но тут в комнату вбежал Орлик и, подойдя к гетману, стал что-то шептать ему на ухо.
— Черт бы их всех побрал! — воскликнул гетман. — Вот возьму тебя — и отправимся к его царской милости. Почему я должен всё за всех решать? Чтобы потом говорили, что Мазепа во всем виноват? Я стар. Мне уже ничего не надо. Земель столько, что я их до смерти уже и не объеду. Из золота дом могу построить. А они все пусть хоть пропадают!
— Но швед повернул к нам! — воскликнул Орлик. — Времени раздумывать нет.
— Черт бы и этого шведа побрал вместе с царем и моими полковниками! Чего вы все от меня хотите? Скорее в Батурин! Там и будем сидеть, пока царь с королем друг дружке глотки не перегрызут!
— Надо слать письмо королю.
— Почему королю, а не первому министру графу Пиперу? И послать можно управника Быстрицкого с пленным шведом, которого мы уже два месяца даром кормим! — Тут же, точно спохватившись, гетман продолжал — Да мне все равно! Это вам неймется! Мне и под царем Петром хорошо.
— На каком языке писать Пиперу?
— Конечно, на латинском. Оставьте меня в покое!
— Значит, я сегодня же шлю графу Пиперу письмо, — спокойно продолжал Орлик.
— Делайте что хотите. У меня болит голова. Со мной сейчас придибка[22] будет. Я тебя. Орлик, уже и не вижу. Только голос долетает. Уходи!
Генеральный писарь твердым шагом направился к двери. Его остроносое лицо было бледным и неподвижным, как гипсовая маска. Поспешно собрал мольберт и недописанную картину Фаддей. Кланяясь Мазепе и что-то шепча, он делал знаки Василию: мол, пора удаляться… Сам Мазепа сидел, уронив лицо в ладони и покачивая головой из стороны в сторону, будто был убит нежданно свалившимся на него горем… И вдруг гетман не то заплакал, не то заныл:
Ой, беда, беда
Чайке несчастной,
Которая вывела деток
У разбитой дороги.
Киги! Киги!
Поднявшись вверх.
Пришлось утопиться в Черном море.
Киги!
Василий махнул Фаддею рукой: иди в шатер. Правая бровь Фаддея изогнулась дугой. Он ничего не понимал.
— Иди, я тебя догоню! — сказал ему Василий. — Так надо.
А гетман продолжал стонать:
Жито поспело.
Дело приспело,
Придут жнецы жать,
Деток забирать.
Киги! Киги!
Голос у гетмана был тонкий, почти детский, а «Киги! Киги!» выкрикивал он пронзительно и неожиданно громко. Но когда Фаддей вышел, гетман замолк и поднял голову. Лицо его было пугающе спокойным, а взгляд линялых глаз твердым. Гетман посмотрел на Василия и вдруг подмигнул ему, а затем рассмеялся мелким, дробным смехом. И смех этот был еще страшнее, чем выкрик «Киги! Киги!».
— Ничего, — сказал гетман. — Живы будем — не помрем. Думаешь, так я тебе и поверил, будто ты книгу обо мне приехал писать? Ведь я не малое дитя. Многое и многих на веку своем повидал.
— А для чего же я здесь?
— Наверное, чтоб захватить меня или убить. Только вряд ли ты царем Петром подослан. Боюсь, что другими.
— Кем же?
— Да тебе это лучше знать.
— Но если я никем не подослан?
— Не может такого быть, — сказал гетман.
— Почему?
— Да потому, что кого-то ко мне обязательно должны были подослать. Странно, если этого не сделали. Это первое. А теперь и второе: глаза у тебя дерзкие. Не такие, как у художника. Но ты не пугайся. Ни в чем не переубеждай меня. Не хочешь говорить со мной открыто — твое дело. А я о себе скажу честно. Если мне сегодня кто и опасен, так не царь Петр, который во мне души не чает, а свои же казаки. Их я и боюсь. Вот я и хочу предложить тебе уговор. Если ты послан моими врагами, я это все равно узнаю, но не трону тебя. Поглядим, чья сила пересилит. Если швед победит московита, ему пойдем бить челом. Тогда я тебя не забуду. Если московит победит, что, думаю, сегодня богу противно, то и тогда я буду в выгоде.
— Я никем не подослан, — сказал Василий. — А если бы это даже было правдой, то какой смысл, ваша милость, вступать со мной в сговор, когда вам не страшен любой поворот событий?
— Не понял? я ведь тебе объяснил, что своих боюсь. Потому что им невыгодно быть ни под королем польским, ни под королем шведским, ни под царем русским. А и того хуже: им под гетманом тоже жить невыгодно. Скорее к царю пойдут, чем ко мне. Чует сердце, убьют меня не московиты, а свои же казаки. Смотрю я тебе в глаза и соображаю: уж не ты ли пришел ко мне, как Брут к Цезарю, с кинжалом под платьем?
— Разве ты меня растил и воспитывал, как Цезарь Брута?
— Это я неправильно сравнил, — согласился гетман. — Но о Бруте подумай. Какая ему выгода была убивать Цезаря, если тот его своим наследником назначил?
— Выгода одна: Брут не хотел, чтобы погибла Римская республика.
— А она все рано погибла. И сам Брут тоже погиб.
— Зато до последнего дня жил честным человеком.
— Глупо. Честных и нечестных людей не бывает. Просто у одних есть сила, чтобы делать то, что они хотят, а у других силы такой нет. Потому слабые и должны быть честными. Им другого не остается.