Виктор Гюго - Девяносто третий год
Во всей этой толпе незаметно было следов уныния, напротив, сказывалась радость по поводу низвержения престолов. Волонтеры стекались со всех сторон. Каждая улица выставляла по батальону. На улицах то и дело попадались большие знамена с самыми разнообразными девизами; так, например, на знамени Капуцинского округа можно было прочесть надпись: «Никто не станет нас брить». На другом: «Нет больше никаких благородных званий; есть только благородные сердца». На городских стенах и заборах попадались афиши — большие, малые, белые, желтые, зеленые, красные, напечатанные и рукописные, на которых изображалось громадными буквами: «Да здравствует Республика!» Маленькие дети лепетали песенку: «Ça ira!» Эти дети были будущим нации.
Впоследствии трагический характер города заменился характером циническим. Парижские улицы в эпоху революции имели двоякий, резко отличавшийся один от другого вид, — до и после 9 термидора{84}. Париж Сен-Жюста{85} сменился Парижем Тальена{86}. Впрочем, подобные антитезы встречались испокон века; после Синая был золотой телец.{87}
Случаи поголовного сумасшествия были нередки в истории человечества; подобный случай во Франции был не далее как за восемьдесят лет до описываемой эпохи. После эпохи Людовика XIV, как и после эпохи Робеспьера, ощущается сильная потребность втянуть в себя побольше воздуха; история Франции XVIII столетия начинается регентством{88} и оканчивается Директорией{89}: две сатурналии{90} после двух эпох террора. Франция вырвалась из монархии, так же как школьник с бешеной радостью вырывается из пуританского монастыря. После 9 термидора Париж обуяла какая-то безумная радость, не замедлившая принять крайне несимпатичное направление. Неистовое желание смерти сменилось такой же неистовой жаждой жизни, и все величие исчезло. Был у Парижа свой Тримальхион{91}, называвшийся Гримо де ла Реньер; появился «Альманах для обжор». В Пале-Рояль задавались обеды, при звуках фанфар, барабанов и рожков, причем барабанщицами были женщины; наступило царство смычка и песни; у Мео устраивались ужины «по-восточному», среди благоухающих курильниц. Живописец Боз изобразил своих дочерей, прелестных и невинных 16-17-летних девушек, приготовленными для гильотины, то есть с обнаженной грудью и в красных рубашках. Вслед за непристойными плясками в оскверненных церквах явились публичные балы Руджиери, Венцеля, Люкэ, Модюи, госпожи Монтансье; место серьезных «гражданок», щипавших корпию, заняли султанши, дикарки, нимфы; босоногие солдаты, покрытые кровью, грязью и пылью, сменились босоногими женщинами, которые усыпали себя бриллиантами. Вместе с бесстыдством вновь появилась ложь: в высших слоях явились грабители-поставщики, в низших — карманники; последними так и кишел Париж, и обывателю приходилось крепко держаться за свои карманы. Одним из любимых народных развлечений стала прогулка на площади перед зданием суда, где на особых табуретах сидели связанные по ногам и рукам воровки, выставленные на всеобщее позорище. При выходе из театров мальчишки предлагали дрожки с прибаутками, вроде следующей: «Гражданин и гражданка, у меня найдется место для двоих»; на улицах уже не слышно было возгласов: «Старый Сапожник» или «Друг Народа», а слышалось: «Письмо Полишинеля», и «Прошение Мальчишек»; маркиз де Сад{92} председательствовал в «Обществе Пиковых Валетов», на Вандомской площади. Реакция была в одно и то же время и весела и свирепа: «Драгуны Свободы» 92 года возрождались под именем «Рыцарей Кинжала». В это время на подмостках появился тип простака; наступило время щеголей и щеголих; вместо «честное слово» говорили: «слово жертвы»; от великого быстро перешли к смешному. Здесь повторился замечаемый в Париже ход беспрерывного движения. Это — громадный маятник цивилизации; он постоянно переходит от одного полюса к другому, от Фермопил{93} к Гоморре{94}. После 93 года с Парижем произошло странное затмение; конец века, казалось, забыл свое начало. Началась какая-то оргия, выступившая на первый план и отодвинувшая на задний план недавние ужасы; взрыв хохота заменил крики отчаяния; трагедия исчезла в пародии, и маскарадный чад, в конце концов, затмил на горизонте образ Медузы{95}.
Но в то самое время, к которому относится наш рассказ, парижские улицы еще имели тот величественный и мрачный вид, который они получили в начале революции. У них были свои уличные ораторы, вроде Варле{96}, который произносил свои речи, влезая на крышу небольшого балаганчика на колесах; у него были свои герои, из которых один назывался «капитаном с железной палкой»; свои любимцы, вроде Гюффруа{97}, автора памфлета «Ружиф». Некоторые из этих знаменитостей были зловредны, другие, наоборот, полезны и симпатичны. Одна из них представляла странную смесь того и другого: таков был Симурдэн.
II. Симурдэн
Симурдэн был человек честный, но мрачный. Он когда-то был священником, и это обстоятельство наложило на него свой отпечаток. Человеческая душа, подобно небу, может быть в одно и то же время и безоблачна и темна. Звание священника погрузило во мрак душу Симурдэна. Кто однажды был священником — навсегда останется им. Но подобно тому, как в самую темную ночь на небе мерцают звезды, так и на фоне мрачной души Симурдэна блистали достоинства и добродетели.
История его жизни была немногосложна. Первоначально он был учителем в одном знатном доме, а впоследствии — сельским священником; получив небольшое наследство, он отказался от своего прихода. Человек он был в высшей степени упрямый. За каждую мысль он ухватывался, словно клещами; он не считал себя вправе отказаться от какого-нибудь дела, пока не доводил его до конца. Он владел всеми европейскими языками и даже некоторыми иными; он всю свою жизнь, не переставая, учился, что помогало ему оставаться целомудренным. Но подобного рода насилие над человеческой природой представляет своего рода опасность. Став священником, он из гордости, из величия души или по простой случайности, не нарушил своих обетов; но вместе с ними он не сумел сохранить свою веру. Наука сыграла здесь свою роль. Внимательно всматриваясь в самого себя, он почувствовал себя как бы внутренне искалеченным; но не будучи в состоянии отказаться от своего сана, он постарался переделать себя как личность, только на особый, суровый лад: у него отняли возможность создать семью, он привязался к отечеству; ему отказали в супруге, он полюбил человечество. Но этот громадный объект привязанности по существу является пустотой.
Родители его были крестьянами и, отдавая его в семинарию, мечтали о том, что он пойдет вверх по социальной лестнице; но он добровольно возвратился в народные недра, и притом с какой-то порывистой страстью. Он не мог смотреть на народные страдания без чувства жгучей нежности. Из священника он превратился в философа, а из философа — в бойца. Еще при жизни Людовика XV Симурдэн стал ощущать в своей душе смутные республиканские стремления. Но какова же была его республика? Быть может, платоновская, но, быть может, также и драконовская.
Ему запрещено было любить: он стал ненавидеть. Он возненавидел ложь, деспотизм, теократию{98}, свою священническую рясу; он возненавидел настоящее и устремил свои взоры к будущему; он отчетливо представлял себе его, он ясно видел его перед собой, он предугадывал его — страшным, но в то же время и величественным; он понимал, что для развязки бедствий человечества должен явиться освободитель, который будет в то же время и мстителем. Он уже издали приветствовал ожидаемую катастрофу.
Когда в 1789 году катастрофа, наконец, наступила, она застала его подготовленным. Симурдэн кинулся в этот водоворот обновления человечества с логичностью и последовательностью, свойственными его натуре. Логика не знает компромиссов. Он пережил все крупные события 1789 года, падение Бастилии, облегчение народных страданий; он пережил 19 июня 1790 года, то есть падение феодализма; он пережил и 1792 год, то есть провозглашение республики. На его глазах поднялась революция; он был не такого закала человек, чтобы почувствовать испуг пред этим великаном; напротив, новые веяния оживили и его; и, будучи почти стариком, — ему было 50 лет, а священник стареет быстрее других людей, — он снова принялся расти вместе с другими, и рост его продолжался из года в год, по мере того как развивались события. Вначале он опасался, как бы революция не потерпела неудачу; он внимательно следил за ее ходом; по мере того как она все больше и больше пугала других, у него на душе, наоборот, становилось все спокойнее. Он желал, чтобы эта Минерва{99}, увенчанная звездами будущего, была в то же время и Палладой и чтобы она имела на своем щите голову Медузы. Он хотел, чтобы она могла в случае необходимости осветить своим божественным светом адские силы и отплатить им ужасами за ужасы.