Артуро Перес-Реверте - День гнева
— Мой долг призывает меня туда, на улицы!
— Ваш долг — повиноваться моим приказаниям. И все на этом!
Полковник, только что стукнувший кулаком по столу, жалеет, что все же не сумел сдержаться. Он старый солдат, сражавшийся и в бразильской Санта-Катарине, и на Рио-де-ла-Плата, в колонии Сакраменто, прошедший и осаду Гибралтара, и всю войну с Францией — тогда еще республиканской. И сейчас он с беспокойством оглядывается на письмоводителя Мануэля Альмиру и всех, кто из смежной комнаты невольно слышит этот разговор на повышенных тонах, а потом вновь переводит взгляд на Веларде, а тот сидит насупленный, чертит гусиным пером какие-то каракули и завитушки на разложенных перед ним листах. Полковник встает и кладет на стол капитана подписанный военным губернатором Мадрида генералом де ла Вера-и-Пантоха приказ, смысл которого сводится к тому, что, какой бы оборот ни приняли происходящие в городе события, частям столичного гарнизона надлежит пребывать в казармах безвыходно.
— Мы с тобой солдаты, Педро.
Веларде знает, что никого из своих подчиненных Наварро Фалькон никогда не называет по имени, однако, не тронутый этим признаком душевной приязни, качает головой и пренебрежительно отбрасывает приказ в сторону.
— Мы прежде всего — испанцы, господин полковник.
— Послушай, что я тебе скажу… Если гарнизон примет сторону восставших, Мюрат двинет сюда корпус Дюпона, а ему до Мадрида — один дневной переход. Ты что, хочешь, чтобы на город обрушились пятьдесят тысяч французов?
— Да хоть сто тысяч! Мы послужим примером для всей Европы и всего мира!
Утомленный бесплодным спором, Наварро Фалькон возвращается за стол.
— Слушать больше ничего не желаю! Ясно тебе?
Полковник усаживается, делая вид, что погрузился в изучение бумаг и не слышит тихого, как в бреду, бормотания Веларде: «Драться… драться… погибнуть за Испанию», — и думая про себя: «Дай бог Луису Даоису там, в Монтелеоне, сохранить здравомыслие и хладнокровие, а мне здесь — удержать Веларде за его столом. Ибо в таком состоянии выпустить капитана в артиллерийский парк — все равно что бросить горящий факел в пороховой погреб».
При всем своем исступленном патриотизме и необузданном нраве слесарь Блас Молина отнюдь не дурак. И понимает: идти в Монтелеон по широким улицам и проспектам — значит привлечь к себе всеобщее внимание, французы рано или поздно остановят. А потому, приказав своим людям — их набралось уже человек двадцать, и по пути к ним присоединяются новые и новые добровольцы — держаться потише и памятуя, что кратчайший путь не всегда самый верный, он направляет свой отряд задами собора Сан-Мартин, по улицам Ита и Тудескос по направлению к манежу Сан-Пабло.
— Не задирайтесь и не шумите, понятно? Успеете еще подраться. Сейчас самое главное — разжиться оружием.
В это же время идут к Монтелеону другие партии — увлеченные ли примером Молины или осененные собственным наитием, — идут через Каньос и Санто-Доминго на широкую улицу Сан-Бернардо или с Пуэрта-дель-Соль — по Сан-Луис на улицу Фуэнкарраль. Одни доберутся до цели через час, других, как того и опасался Молина, уничтожат или обратят вспять встретившие их французы. Именно такая судьба постигнет шоколадника Хосе Луэко и неразлучных с ним конюхов Хуана Веласкеса, Сильвестре Альвареса и Торибьо Родригеса, которые решили идти сами по себе, срезав путь по Сан-Бернардо. Однако на улице Бола отряд, насчитывавший уже человек тридцать благодаря тому, что примкнули слуги из ближней остерии и с постоялого двора, золотильщик, двое учеников плотника, наборщик из типографии и несколько лакеев, причем у многих откуда-то взялись карабины, дробовики, мушкетоны, наткнулся на взвод фузилеров императорской гвардии. После первой жестокой сшибки, когда раздались первые выстрелы в упор и нанесены были первые удары ножами, горожане, закрепившись на углу улиц Пуэбла и Санто-Доминго, начали и, явив немалую стойкость, вели весьма продолжительное время упорный бой, в ходе которого французы несли потери не только от пуль, ибо с балконов и окон в них швыряли цветочными горшками. Наконец, увидев, что будет вот-вот окружен подоспевшим с прилегающих улиц подкреплением, отряд рассеялся, оставив на мостовой несколько убитых. Сам шоколадник Луэко, которому рассекли саблей лицо, а в плечо засадили пулю, сумел все же уйти и укрыться в одном из соседних домов — лишь третьем по счету, ибо в первых двух на его призывы и стук в двери так и не отозвались, — где и прятался до вечера.
* * *Как и этот отряд, другие, подобные ему, лишь начинают формироваться, и срок их жизни краток, ибо в самом скором времени их обнаруживают и рассеивают. Такая судьба ждет небольшую партию горожан, вооруженных ножами и палками: французы расстреливают ее из пушек на углу улиц Посо и Сан-Бернардо, ранив королевского хирурга Хосе Угарте и Марию Оньяте Фернандес, уроженку Сантандера, 43 лет. То же происходит и на улице Сакраменто, где кучка решительных юнцов во главе со священником доном Каэтано Мигелем Манчоном, где-то раздобывшим карабин, пытается пройти к Монтелеону. Разъезд польских улан напал на них врасплох — падре раскроили голову саблей, а устрашенные люди его кинулись врассыпную.
Не достигает цели и партия, над которой взял команду дон Хосе Альбарран, другой королевский медик, который после бойни на площади у дворца набрал сколько-то мадридцев с кольями, тесаками и дробовиками и повел их на Сан-Бернардо. Остановленные картечью, бьющей от дворца герцога де Монтемара, где французы поставили два орудия, повстанцы принуждены спасаться бегством на улицу Сан-Бенито, но тут же попадают под огонь выскочивших с Санто-Доминго французов. Первым, получив пулю в живот, погибает торговец глиняными поделками Николас де Ольмо Гарсия, 54 лет. Отряд рассеян и обращен в бегство, а с тяжелораненого доктора Альбаррана, который сочтен убитым и оставлен на мостовой, позднее же будет подобран друзьями и сумеет выжить, Бонапартовы солдаты содрали сюртук, разжившись часами и одиннадцатью золотыми. Рядом умирает двенадцатилетний кадет испанских гвардейцев Фаусто Сапата-и-Сапата, так и не выпустивший из рук оружия — маленькой парадной шпажки и карманного пистолета.
* * *В одном из домов по улице Олива Рамон де Месонеро Романос, которому в ту пору всего четыре с половиной года, а в будущем суждено обрести славу едва ли не самого популярного и плодовитого писателя,[23] тоже становится случайной жертвой уличных беспорядков. Выбежав вместе со всем семейством на балкон — послушать, как внизу толпа кричит: «К оружию! Да здравствует наш король Фердинанд Седьмой! Смерть французам!» — маленький Рамон, поскользнувшись, рассадил себе лоб о перила. Много лет спустя в «Воспоминаниях семидесятилетнего» Месонеро Романос опишет, как матушка донья Тереса, встревоженная его здоровьем и тем, что творится в городе, зажгла лампадку перед образом Христа-младенца и с жаром молилась по четкам, пока отец — коммерсант Томас Месонеро — вел весьма жаркие споры с соседями. В доме тогда находился друг семьи, пехотный капитан Фернандо Бутрон, зашедший оставить здесь шпагу и форменный мундир, чтобы носящиеся по улицам смутьяны не попытались — в четвертый раз за день — заставить его к ним примкнуть или даже возглавить их толпу.
— Они рыщут повсюду совершенно ошалевшие, ищут, кто бы повел их в бой, — рассказывал Бутрон, оставшись в жилете поверх сорочки и в форменных брюках. — Но мы все получили приказ прибыть в казармы и находиться там безотлучно. Ничего не попишешь…
— И все послушались? — Донья Тереса, продолжая перебирать четки, протянула ему стакан холодного кларета.
Бутрон выпил вино одним духом и примерил английский редингот, поданный хозяйкой. Рукава коротковаты, но это лучше, чем ничего.
— Я, по крайней мере, намерен повиноваться. Но если это сумасшествие не кончится в ближайшее время, ни за что ручаться не могу.
— Иисус, Мария, Иосиф!..
Донья Тереса, заломив руки, бормочет двадцатую с утра «аве-марию». Рамонсито, уложенный с уксусным компрессом на лбу под образ Христа-младенца, плачет навзрыд. Время от времени вдали гремят выстрелы.
* * *Десятитысячная толпа запрудила Пуэрта-дель-Соль, растеклась по окрестным улицам от Монтеры до Сан-Луиса, по Ареналю, Калье-Майор и Постас, а кучки людей, вооруженных удавками, ружьями и ножами, бродят вокруг, чтобы предупредить, если вдруг появятся французы. С балкона своей квартиры в доме № 15 по улице Вальверде, угол Десенганьо, угрюмо глядит вниз Франсиско де Гойя-и-Лусиентес, уроженец Арагона, 62 лет, член Академии Сан-Фернандо и королевский живописец с годовым доходом в пятьдесят тысяч реалов. Он уже дважды прогонял жену Хосефу Байеу, просившую его уйти с балкона и задернуть штору. В жилете, в сорочке с раскрытым воротом, скрестив руки на груди, склонив крупную, все еще густоволосую кудрявую голову с седыми бакенбардами, знаменитейший из всех ныне живущих испанских художников упрямо стоит у самых перил, наблюдая за творящимся на улице. Крики и одиночные выстрелы в отдалении едва достигают его слуха, которого Гойя почти полностью лишился еще много лет назад после тяжкой болезни: вместо них он слышит лишь невнятный гул, сливающийся с шумом в голове — в его измученном, неусыпно бдящем и настороженном мозгу. Гойя стоит на балконе с тех пор, как чуть больше часа назад его юный ученик Леон Ортега-и-Вилья попросил у него разрешения не приходить сегодня в мастерскую. «Мы должны ударить по французам», — в самое ухо и, как всегда, повысив голос почти до крика, сказал ему Леон, а потом с победной улыбкой на юношески свежих губах, с улыбкой, какая бывает только в восемнадцать лет, ушел, не слушая воркотни Хосефы, пенявшей ему, что он лезет на рожон, совершенно не думая, как волнуются за него дома.