Фриц Маутнер - Ипатия
Ипатия не могла говорить иначе. Все студенты почувствовали, что она думала не о себе, что она вовсе не хотела подчеркнуть своей красоты, когда при этих словах все крепче и крепче нажимали на стол ее белые пальцы. Затем она вскочила и продолжала говорить с такими горящими глазами, что, казалось, от ее лица исходит сияние.
– Нелегка была судьба женщин – современниц Платона и Перикла. Мыслящие женщины великой эпохи тяжелой ценой должны были завоевывать себе возможность быть равноправными товарищами великих мужей. Всякая грязь и пошлость лилась на них, и не все они остались чисты. Но лучшие люди того времени были далеки от того, чтобы презирать женщину. Они были слишком благородны, чтобы стыдиться красоты и радости там, где были и радость и красота; они были слишком честны, чтобы не быть благодарными, если могли обменяться с благородной сверстницей мыслями, которые посылали им обоим боги. Да, они были слишком честны, чтобы женщину, посвятившую свою жизнь познанию, учению, поискам истины, одним презрительным словом приравнять к животным. И если весь мир склонится перед софизмами[16] церковного учения, то по воле богов останется одна женщина, которая будет бороться с лишением ее человеческого достоинства во имя уподобления мужчин неведомым ангелам. Быть может, когда-нибудь, некий новый народ научит нас, что любовь к женщине есть в то же время и величайшее уважение! – Ипатия много отдала бы, чтобы удержаться и не посмотреть в эту минуту на белокурого юношу, сидевшего на правой скамейке. – Да, господа, простите мне мое волнение, но эта борьба за истину в конце концов затрагивает и меня лично… Вы не знаете всего, что мне приходится слышать и читать… и так, пока не появится народ лучше греков, до тех пор буду я утверждать, что подруги великих греков – Феона, Фаргелия, Тимандра и пресловутая Аспазия представляют собой более благородные женские образы, чем ученицы Иеронима, отрекавшиеся от всего человеческого, от красоты, счастья, знания, как будто они сознательно хотели сделать себя болезнью человеческого рода. Лучше какая-нибудь Аспазия, чем монахиня!
Ипатия не могла продолжать. С последних рядов начали шуметь. Сначала раздался резкий свист, а затем со стороны сотни раздраженных слушателей – вой, свист и шипенье. Остальные студенты слушали несколько секунд, как будто этот перерыв был успехом прекрасного оратора. Затем несколько сот человек вскочили как один и в один голос с воодушевлением и угрозой закричали: «Да здравствует Ипатия!». Они махали своими тетрадями и шапками и сами, не зная почему, пожимали друг другу руки. И лишь потом вспомнили о противниках, но не так, как обычно, чтобы восстановить порядок и обеспечить продолжение лекции. Нет, на этот раз вышло иначе. Нельзя постоянно только кричать «ура» и размахивать шапками. Надо ведь как-нибудь выразить свой восторг, радость и восхищение Ипатией! И после неописуемой овации сторонники последней без гнева и злобы, а исключительно из огромной радости поколотили врагов и выкинули их на улицу.
Продолжать лекцию было невозможно, и, чувствуя себя несколько неловко, Ипатия возвратилась к себе.
Негативные последствия не замедлили сказаться. Архиепископ получил возможность с большим, чем до сих пор, правом, утверждать, что Ипатия оскорбляла уважаемых епископов, в церквях рассказывалось, что под охраной правительства с одной из кафедр Академии проповедываются ужасные непристойности и даже свободная любовь.
Но это происшествие имело и другой результат, ведь со студентами говорила женщина. Правда, уважение к ней со стороны юношей не уменьшилось, так как противники и шпионы получили достаточно во время последней лекции, и следующая прошла при образцовом порядке и внимании. Но Ипатия не могла больше уберечься от предложений своих поклонников. От нескольких незнакомых студентов и от многих членов своей добровольной гвардии получила она безумные письма, а четыре друга средней скамьи первого ряда, воспользовавшись личным знакомством, устно принесли к ее ногам свои руки и сердца. Более того, четыре друга совместно добивались ее руки, ибо, как вскоре узнала Ипатия, они торжественно поклялись друг другу не расторгать дружбы, кого бы ни предпочла прекрасная девушка!
Но этим дело не ограничилось. Слух о том, что Ипатия, как некогда Аспазия, хочет из личных симпатий стать подругой какого-нибудь мужчины, распространился за пределы Александрии. И, как сам Орест, в качестве александрийского Перикла, предложил ей шутя свое сердце, так стали добиваться ее любви знатные офицеры и видные чиновники из Пентаполиса, Антиохии, Кипра и Крита, – словом, отовсюду, куда дошел слух о возобновлении ею греческих обычаев…
С некоторым смущением узнавала Ипатия обо всем этом. Или в мире больше не стало чистого эллинства, или она не была настоящей гречанкой.
Ей и в голову не приходила мысль сделаться подругой какого-нибудь Перикла. Не могла она также представить себя в качестве жены одного из своих женихов. В крайнем случае она могла бы быть вечной невестой, невестой могучего, мудрого и доброго человека, который защищал бы ее и, изредка, в минуты усталости и печали, говорил несколько ласковых слов…
Год траура Ипатии заканчивался. Последний раз прочитала она в своем черном платье лекцию по астрономии.
Однажды в большом пустом помещении рядом со своим домом она купалась в огромном мраморном водоеме, не замечая своей красоты и рассеянно глядя на старую темнокожую кормилицу-феллашку. Последняя унесла нижнее белье и черное платье Ипатии, а взамен положила на кушетку чистый комплект белья и длинное белое платье.
Ипатия не хотела нарушать обычая и носить темные, одежды дольше, чем это было обычно принято. Белое вместо черного – и то и другое одинаково бесцветно. Бесцветно, тускло, безжизненно, как и ее существование…
Она не хотела сегодня думать о себе. Ни о себе, ни о людях. Так решила она для себя с той минуты, как посвятила свою жизнь отцу и науке. Не думать ни о чем человеческом! Последнее должно было приблизить ее к Богу. К какому Богу? Нет! Не думать!
Она казалась рассеянной. Что знали о ней другие? Знали ли они, как влекло ее к человеку, как хотела она протянуть руки к собратьям по земле? Но Ипатия привыкла думать только о безжизненных вещах, о науке, и за работой и во время отдыха. Это часто помогало ей. И теперь, когда она, положив на прозрачную поверхность воды свои нежные руки, пропускала сквозь пальцы тоненькую, похожую на фонтан, струйку, ей вспомнился общественный парк со своими фонтанами и лавровыми аллеями и тысячами простых людей, беззаботно веселящихся там. Создания земли довольны уже тем, что начался разлив Нила! Не думать! И она обратила свое внимание на маленький фонтан и пыталась вычислить в уме, сколько времени смогла бы она при помощи своих маленьких горстей поднимать такой столбик воды. Она высчитывала, как ученая, и играла, как ребенок.
Теплая ласкающая вода покрыла ее до самой шеи, смочив нежные ладони, тогда как вся масса волос защищалась от воды смешной клеенчатой шапкой. Ипатия вздохнула. Так приятно быть одной! Феллашка приводила в порядок соседнюю комнату, и только один марабу важно прохаживался вокруг мраморного бассейна, дважды покачал головой и сунул наконец свой клюв, с явным желанием помешать игре Ипатии в ее маленький фонтан. Потом снова щелкнул клювом, чтобы стряхнуть с него теплые капли, и огляделся с таким удивлением, что Ипатия громко и искренно расхохоталась. Очевидно, это обидело птицу, так как она с укоряющим видом встала на одну ногу, рядом с белым платьем, и задумчиво заскребла свой философский череп.
На кушетке лежал томик глубокомысленных разговоров Платона. Ипатия отложила его, раздеваясь. Птица постучала клювом по переплету.
Я и Платон. Все остальное – вздор. Чистота и строгость дают вечное бытие. Как простодушно забавлялась она детским фонтаном!
Ипатия улыбнулась и мысленно окинула взором библиотеку, которую она сначала изучила, а потом и обогатила своими трудами. Вода остывала, она вздрогнула. Сколько книг, сколько дерева и папируса! Когда придут ее враги – монахи из пустыни – и объявят миру, что надо покончить со всем мирским знанием, или когда из Аравии вернутся бедуины, которые, подобно прекрасному Синезию с такой страстью глядят на нее, если монахи или бедуины овладеют Академией и библиотекой и начнут размышлять, что предпринять с этой бесчисленной книжной массой, – что тогда?! Отапливать бани? Готовить теплую воду для немоющихся монахов и для всего отвратительного монашеского мира?! Теплую воду для нескольких часов тихого банного удовольствия. Пожалуй, это лучшее, что делали доныне для человечества эти сотни тысяч томов. Отапливать бани! И она снова погрузилась в вычисления, прикидывая сколько горячей воды могла бы дать знаменитая Александрийская библиотека. С полгода мог бы гореть огонь, нагревая ежедневно четыре тысячи печек, и, быть может, действительно, придет скоро такой предводитель бедуинов и, освободив мир от знания, даст ему взамен теплую воду для ванны! Зато монахи, конечно, сочтут грехом дать бедным человеческим телам эту последнюю маленькую радость посредством сочинений философов. Монахи… – фу, какая гадость!