Александр Чаковский - Неоконченный портрет. Книга 1
Но Сталин явно раскусил этот маневр и ответил не Черчиллю, а самому Рузвельту.
Письмо Сталина было проникнуто гневной язвительностью.
«Мы, русские, — писал он, — думаем, что в нынешней обстановке на фронтах, когда враг стоит перед неизбежностью капитуляции, при любой встрече с немцами по вопросам капитуляции представителей одного из союзников должно быть обеспечено участие в этой встрече представителей другого союзника.
...Я уже писал Вам и считаю не лишним повторить, что русские при аналогичном положении ни в коем случае не отказали бы американцам и англичанам в праве на участие в такой встрече».
В этих сдержанных словах таился уничижающий смысл: Сталин почти открыто обвинял Черчилля и его, Рузвельта, в предательстве. В своем письме Сталину Черчилль оправдывался тем, что в Швейцарии представители США и Англии пытались всего лишь проверить полномочия представителя командующего гитлеровскими войсками в Италии фельдмаршала Кессельринга. Этих беспомощных оправданий Сталин просто не касался.
После продолжительного раздумья Рузвельт продиктовал короткое письмо Черчиллю. В нем он давал понять Лондону, что своими неуклюжими маневрами английское правительство может серьезно осложнить послевоенные отношения между союзниками. А это означало бы серьезную угрозу для дела послевоенного мира, дела, которое Рузвельт теперь считал главным в своей жизни.
Кто же был последовательнее в своем отношении к Советской России — Черчилль или Рузвельт?
Поклонник формальной логики, очевидно, сказал бы, что Черчилль. Он послал свои войска в Россию, когда там произошла революция. Его слова о том, что нужно «задушить коммунизм в колыбели» стали крылатыми, их подхватили антикоммунисты всего мира. Славу и подлинное признание народов принесли Черчиллю те дни, когда он протянул руку помощи сражающейся России, хотя сделано это было не из любви к русским, а в страхе за будущее Великобритании. Но каковы были его последующие действия? Бесконечные проволочки с открытием второго фронта, тщетные попытки открыть его не в Западной Европе, что повело бы к скорейшему разгрому вермахта, а на Балканах, дабы остановить проникновение советских войск в Восточную Европу... В этих своих действиях Черчилль был тогда вполне последователен. В этом ему трудно было отказать и теперь, накануне победы. Он стремился любыми средствами, пусть даже с помощью пленных гитлеровских войск, задержать продвижение Красной Армии на Запад. Маниакальное стремление восстановить английское лидерство в Европе не давало Черчиллю покоя. Он фактически спровоцировал трагическое прошлогоднее восстание в Варшаве в тщетной надежде, что если случится чудо и почти безоружные поляки изгонят из польской столицы немецкие танковые и моторизованные войска, то удастся в течение двух-трех часов перебросить туда на самолете из Лондона польское эмигрантское правительство, уже упаковавшее чемоданы и мечтавшее о варшавском Бельведере.
В Ялте было решено ликвидировать это правительство и создать в Польше новое, на основе коалиции демократических сил. Черчилль стремился сорвать это решение. Он был убежденным и последовательным империалистом. На его глазах происходил закат Британской империи, с которым он не хотел и не мог мириться.
Франклин Делано Рузвельт тоже был сыном своего века и — главное — своего класса. Он никогда всерьез не думал, что в послевоенном «Доме добрых соседей» Манила, Богота или Бангкок будут играть такую же роль, как Вашингтон. Лидерство Соединенных Штатов представлялось ему бесспорным и несомненным. Но на его глазах разваливался «третий рейх». Развал этот, по существу, начался сразу же после того, как его фюрер попробовал силой оружия подкрепить свои претензии на мировое господство.
Президент Соединенных Штатов Теодор Рузвельт, дядя Элеоноры, на заре века хотел править миром с помощью «большой дубинки», хотя и предпочитал держать ее в «мягких перчатках».
После всего, что произошло в последние годы, «большая дубинка», как бы она ни выглядела и ни называлась, наверняка вызвала бы у народов отвращение, желание вырвать ее и обратить против того, кто ею замахнулся.
А «мягкие перчатки» необходимы… Что же касается «большой дубинки», то можно вооружиться чем-нибудь и посильнее. Рузвельт, конечно, знал об исследованиях известного датского физика Нильса Бора. Итальянский физик Энрико Ферми, эмигрировавший в Америку еще в 1939 году, тщетно пытался заинтересовать своими работами американское министерство военно-морского флота. В том же 1939 году финансист Александр Сакс явился к Рузвельту с письмом знаменитого Эйнштейна. Из этого письма следовало, что, расщепив атом, можно высвободить энергию колоссальной силы и, следовательно, создать страшное оружие.
Далекий от точных наук вообще и от физики в частности, Рузвельт весело спросил Сакса:
— Что ты там затеваешь с этой бомбой?
Но чем подробнее Сакс разъяснял президенту смысл расщеплении атомного ядра, тем рассеяннее слушал его Рузвельт.
— Алекс, — сказал он, прервав Сакса, — тебе известно, что мои школьные и университетские отметки редко поднимались выше буквы «С»? Неужели ты думаешь, что я теперь в состоянии разобраться в этой абракадабре?
Но Сакс заявил президенту, что ученые фашистской Германии Отто Ган и Фриц Штрассман уже раскрыли секрет атомной бомбы и заняты сейчас ее созданием. Рузвельт задумался... Нет, он не жаждал обладать такой бомбой, но то, что ею может обладать Гитлер, встревожило его.
И хотя идея создать оружие, способное в течение нескольких секунд уничтожить сотни тысяч людей, казалась Рузвельту отвратительной, он дал указание вести работу в этом направлении.
Как бы то не было, от врага надо защищаться. Чувствовал ли он, что его жизни суждено оборваться не через годы и даже не через месяцы, а спустя считанные дни?
Он привык бороться со своей физической немощью и продолжал эту борьбу. По настоянию Макинтайра и Брюнна несколько сократил курение — раньше он выкуривал по две пачки сигарет «Кэмел» в день.
Все внимание Рузвельта было поглощено теперь грядущим послевоенным миром. Отказаться от мыслей о нем он не мог бы, даже если бы знал, что ему не суждено этот мир увидеть.
Покончив с почтой из Вашингтона, а иногда и не дочитав ее, он добирался в своей коляске до другого стола... Здесь были разложены материалы, связанные с предстоящей Конференцией в Сан-Франциско.
Рузвельт любил своих детей, но с того времени, когда он понял, что Гитлер проиграл войну окончательно и бесповоротно, любимым детищем его стала идея «Дома добрых соседей». Воплотить в жизнь эту идею значило для президента — создать Организацию Объединенных Наций.
Думая о предстоящей Конференции в Сан-Франциско, Рузвельт хотел сам предусмотреть все, начиная от обеспечения безопасности делегатов вплоть до размещения их в зале заседаний. Он отмахнулся от Хассетта, напомнившего ему о том, что президенту предстоит выступить с традиционной речью в День Джефферсона и что до этого дня осталось меньше недели.
Рузвельт самым тщательным образом готовился к любому из своих публичных выступлений. Но теперь, ожидая приезда Шуматовой и Люси, он поручил подготовить проект своей речи ко Дню Джефферсона национальному комитету демократической партии. Проект ему прислали, но он его отверг и распорядился привлечь к работе над ним Сэма Розенмана. Однако того не было в Вашингтоне. Он вел в Лондоне переговоры о переброске части американского продовольствия из Англии на европейский континент.
— Тогда пусть речью займется Боб, — сказал он Хассетту. Он имел в виду Роберта Шервуда, писателя, который также входил в узкую группу доверенных лиц президента, работавших над проектами его речей.
Отредактированный Шервудом проект вновь не удовлетворил его. Президент подумал, что хорошо было бы послать документ Гопкинсу. Но верный помощник Рузвельта по-прежнему был тяжело болен. Раздраженный тем, что его отрывают от любимого занятия, президент приказал убрать со стола бумаги, связанные с Сан-Франциско, и сам взялся за подготовку речи. Дрожащей рукой он правил многие абзацы, многое вычеркивал, многое вписывал вновь. Перечитывая речь, убеждался, что она ему по-прежнему не нравится.
Наконец он резким движением отодвинул от себя рукопись и, вызвав Хассетта, сказал:
— У меня ничего не выходит. Я устал. Поработай над речью еще и ты. И скажи, чтобы вывели машину. Проветрюсь, подышу немного воздухом.
Прогулка, предпринимаемая в неурочный час, немного удивила Хассетта. Однако он предупредил Майка Рилли и позвонил в гараж, чтобы президенту подали его «форд».
Рилли заметил, что если раньше президент выбирал для своих автомобильных прогулок самые разнообразные маршруты, то теперь предпочитал лишь один: к горе Пайн Маунтин, возвышавшейся над Уорм-Спрингз, над его коттеджами, сельскими домиками, над лесами и озерами. Поднявшись на гору, президент выключал двигатель, ставил машину на тормоз и долго сидел молча, вглядываясь в даль.