Жан-Поль Рихтер - Зибенкэз
Зибенкэз, обращаясь ко всем сидевшим за столом, высказал общее замечание, что собрания знати отличаются от простонародных гораздо большею серьезностью, скукой и пустотой; если там случится, что празднество обойдется без чертовской и смертной тоски, то об этом говорят в течение целых недель, тогда как здесь каждый вкладывает в веселый словесный пикник так много своего, что редко ощущается нехватка чего бы то ни было, кроме пива. «Ах! — продолжал он. — Если бы в нашем сословии каждый поразмыслил, сколь достойны зависти низшие сословия и сколь справедливо в переносном смысле то, что издавна было истиной и в буквальном: грубый холст греет лучше, чем тонкое полотно или даже шелк, и в деревянном доме зимою теплее, чем в каменном, а летом прохладнее, — и, как признано всеми врачами, грубая черная ржаная мука несравненно более питательна, чем крупчатая белая. Точно так же нельзя не изумляться тому, что в Париже дамы, носящие в прическе брильянтовые шпильки, не умеют жить и в половину так безмятежно весело, как тамошние женщины, которые кормятся тем, что собирают дешевые шпильки в уличном мусоре. Изумительно также, что многие, в чьих печах горят лишь сухие еловые шишки в качестве собственноручно собранного суррогата ели (это замечание сидевшая за столом дровосберегающая компания приняла полностью на свой счет), часто умеют жить не хуже, чем те, кто может себе позволить лакомиться свежими еловыми шишками в засахаренном виде».
«Друг мой, адвокат для бедных, — отвечал Лейбгебер, — как правильно вы это сказали! В кабаке или в корчме, к счастью, даже самая тяжкая беда постигает каждого сразу; свою порцию побоев, пинков, ругани он получает немедленно, тогда как удовольствие растет лишь постепенно, вместе со счетом. Иначе происходит во дворцах: palais знати получают в Palais знатное угощение и удовольствие в одно и то же время для каждого рыла. Как травяные тли все сразу приподнимают свои зады и выбрызгивают сладкий сок,[27] так и здесь он поглощается одновременно и сообща; напротив, скукой, пресыщением и тошнотой, лишь постепенно и искусно распределяемыми среди многочисленных радостей, здесь одаряет и наделяет весь долгий Festin, подобно тому как собаку всю обмазывают рвотным лекарством, чтобы она его постепенно слизала и проглотила, а затем выблевала».
И много подобных речей было произнесено. Когда веселье уже идет во-всю, то оно возрастает само собою. Многие рядовые участники заседания воспользовались особой привилегией пития и судебного следствия, а именно стали говорить друг другу «ты». Даже господин в красном плюшевом фраке (советник любил носить этот костюм во время школьных каникул) облизывался и улыбался, млея, как старые девы в присутствии старых холостяков, и намекал, что хранит у себя дома две бутылки настоящего шампанского, достойные Горация. — «Так, значит, это — Non Mousseux?» — спросил Лейбгебер. — Советник, который именно лучшее шампанское принимал за худшее, ответил с некоторой надменностью: «Ну, уж если оно не будет шипеть, то я клянусь, что выпью его один». Бутылки были доставлены. На первой Лейбгебер осторожно распилил таможенную заградительную цепочку и, сняв с этой бутылки прикрывавший ее шлем, вскрыл ее как завещание… Я никогда не изменю своего мнения, что если оба бальзамоносных райских дерева жизни, остроумие и человеколюбие, когда-либо засохнут до самой верхушки, то им все же можно будет помочь хорошей поливкой из упомянутых бутылок: через три минуты деревья пустят ростки. — Когда в головах собутыльников фольга напитка, серебристая пена, отчеканилась в пышно растущие воздушные замки, как засверкал и вспенился тогда каждый мозг. Каких только мыльных пузырей — порхающих, радужных — не пускали тогда все идеи советника Штибеля, как простые, так и сложные, а также врожденные и навязчивые! Разве когда-нибудь можно будет забыть, что он уже не делал никаких ученых сообщений, кроме как о прелестях Ленетты, и открыл Зибенкэзу свое намерение жениться, правда, уж не на десятой музе или на четвертой грации, или на второй Венере, — ибо он хорошо знает, кто уже владеет ею, — но на какой-нибудь там ее дальней родственнице и побочной богине. По его словам, он во время всего пути восседал в своей колымаге, как проповедник на кафедре, и всевозможными красками рисовал невесте счастье супружеской жизни, да так живо, что сам искренно возжелал его; и жених должен был бы его, Штибеля, поблагодарить за то, что она посмотрела на него таким благодарным взглядом. — И в самом деле, невесте удивительно шло все, в особенности в этот свадебный вечер, и больше всего то, что в такой торжественный день она больше прислуживала другим, чем получала услуг сама, — что она сняла тяжелый брачный наряд и оделась в домашнее платье, — что ее гостьи так поздно давали ей приватные уроки кулинарного искусства, читая ей диктанты собственного изготовления, — и что ее уже занимали хозяйственные заботы о завтрашнем дне. В своем воодушевлении Штибель предпринял почти невозможные вещи: он подставил свою левую руку, в качестве носильщика, под правую, чтобы удержать последнюю, вместе с грузом плюшевого рукава, в горизонтальном положении, и при всей публике снял ею нагар со свечи, но не как попало, а подобно садовнику, который, стоя на земле, поднимает прикрепленные к шесту ножницы и, смыкая их легким натяжением шнурка, обрезает наверху все, что надо, — он без церемонии попросил у Лейбгебера силуэт Ленетты, а затем, во время прощания, попытался даже (и это было единственным предприятием, оказавшимся свыше его сил) поймать ее руку и поцеловать ее.
Но вот уже все огни радости маленького веселого союза начали догорать, подобно свечам, и ночь отводила в иные русла все райские потоки, один за другим. Гостей и свечей стало меньше: под конец остались лишь один гость, советник Штибель (ибо Лейбгебера нельзя считать за гостя), и одна длинная свеча. Прекрасна и трогательна минута, когда отшумело буйное пиршество и остается лишь тесный кружок друзей, притихших и даже опечаленных, забывшихся в отголосках минувшей радости. Наконец, советник снял предпоследнюю палатку этого увеселительного лагеря и ретировался; но он не позволил, чтобы те пальцы, которые он безуспешно пытался поймать губами, взялись за холодный медный подсвечник и посветили ему на лестнице. Роль светоча был вынужден взять на себя Лейбгебер. И вот новобрачные впервые остались сидеть одни, в темноте, рядом и рука об руку…
Прекрасный час, когда из каждого облака улыбался ангел и ронял оттуда, вместо дождевых капель, цветы, — пусть твой отблеск падет и на бумагу, на которой я пишу, и останется видимым даже на ней.
Новобрачный еще никогда не целовал своей невесты. Он знал или полагал, что его лицо скорее отличается умным, сосредоточенным выражением и угловатыми, резкими чертами, чем безупречной красотой, а так как он к тому же всегда сам старался выглядеть смешным, то думал, что таким его считают и другие. Поэтому он, обычно пренебрегавший взглядами и языками целого переулка, все же не мог набраться достаточной храбрости, чтобы поцеловать, — если это происходило не в минуту восторгов дружбы, — хотя бы лишь своего Лейбгебера, не говоря уж о своей Ленетте. Теперь он крепче сжал ее руку, смело повернул лицо к ее лицу (тем более, что ничего не видел) и пожелал, чтобы лестница имела столько же ступеней, сколько башня собора, дабы Лейбгебер подольше не возвращался со свечой. Вдруг по его устам скользнул мгновенный, трепетный поцелуй, — и все пламя его любви теперь вспыхнуло из-под развеянной золы. Ибо Ленетта, невинная, как дитя, думала, что подарить этот поцелуй является долгом невесты. С настороженной, застенчивой смелостью обнял супруг робкую дарительницу и со всем пылом любви, опьянения: и радости обжег ее уста своими; но она — такова странность этой половины рода человеческого — отстранилась своим безвольным ртом от его пылающих уст и обратила к этим осчастливленным устам свои щеки. Кроткий супруг прильнул к ним долгим поцелуем и выражал свое блаженство лишь неизреченно сладкими слезами, которые, подобно каплям пламенеющей лавы, падали на щеки Ленетты, а затем проникали в ее трепетное сердце. Свое лицо она все дальше отклоняла назад, но в прелестном изумлении от силы любви Фирмиана все же привлекала его к себе все ближе.
Он выпустил ее из объятий прежде, чем вернулся его любимец. Тому мало что открыл осыпавший жениха предательский снег пудры — мотыльковая пыльца, остающаяся на пальцах от малейшего прикосновения к этим белым мотылькам (почему Питт поступил благоразумно, обложив пудру налогом в 1795 году); но ему все сказал влажный блеск в глазах друга и его невесты. Друзья обменялись долгим взглядом, смущенно улыбаясь, а Ленетта опустила глаза. Лейбгебер дважды сказал «гм! гм!» и, наконец, испугавшись молчания, заметил: «Наш вечер прошел прекрасно». Чтобы на него не смотрели, он встал за стулом жениха, положил руку на его плечо, крепко и сердечно пожал его; но тут счастливец уже не мог совладать с собой, — он встал, добровольно покинув руку невесты, и вот оба друга, связанные ангельскими узами и вознесенные в небеса, после долгого томительного дня в свою очередь отпраздновали мужественно-безмолвным объятием миг сегодняшнего свидания. В возрастающем упоении супруг, чтобы расширить высокий союз, хотел привлечь любимую в объятия своего любимца; но невеста и друг остались разделенными и обняли только его одного. И три чистых неба, сияя, разверзлись в трех чистых сердцах, — и ничего не было в них, кроме бога, любви, радости и крохотной земной слезы, повисающей на всех цветах нашего счастья.