Себастьян Барри - Скрижали судьбы
— Миссис Макналти, вы не помните ли, как все случилось — то есть как вы попали в лечебницу в Слайго? Помните, я говорил вам, что так и не смог отыскать записей об этом? Я поискал снова и снова ничего не нашел. Боюсь, что история вашего пребывания и здесь, и в Слайго утрачена навсегда. Но я продолжу свои поиски и вот еще отправил запрос в Слайго, на случай, если у них там что-то сохранилось. Но вы помните хоть что-нибудь?
— Наверное, и не вспомню. Говорили, что это Постоялый двор Лейтрима. Это я помню.
— Что?
— Лечебницу в Слайго называли Постоялым двором.
— Вот как? Не знал. Отчего же? А-а, — сказал он, едва не рассмеявшись, едва — потому что… конечно.
— Потому что там побывала добрая половина Лейтрима.
— Жалко Лейтрим.
— Да.
— Чудное слово — Лейтрим. Что бы это значило? Ирландское слово, наверное. Ну, конечно, ирландское.
Я улыбнулась ему. Он был похож на мальчишку, который разбил колено, и теперь боль наконец унялась. Детская бодрость, после слез и боли. И тут он снова как-то просел, уходя куда-то в черноту себя, будто крот в землю. Я ответила ему только, чтобы вытащить его обратно.
— Я помню страшные темные дела, утрату и шум, но все это походит на какую-то жуткую потемневшую картину, из тех, что в церквях вешают, уж не знаю зачем, потому что на них ничего нельзя разглядеть.
— Миссис Макналти, это же прекрасное описание травматического воспоминания.
— Правда?
— Правда.
И тут он надолго погрузился в молчание. Сидел так долго, будто самый настоящий пациент! Как будто бы он сам тут жил и ему было некуда идти, нечего делать и некого повидать. Так он сидел в ледяном свете. Река, утонувшая в собственной воде и повторно утонувшая в февральских дождях, никак не могла отбрасывать свет. Оконное стекло было строго оконным стеклом. Только замершая зимняя трава далеко внизу подбрасывала ему пару зеленых пятнышек. Его глаза, которые теперь, когда не было бороды, отчего-то казались чище и выразительнее, глядели вперед, будто бы на какой-то предмет неподалеку — так люди обычно глядят с портретов. Я сидела на кровати и безо всякого стеснения разглядывала его, потому что он на меня совсем не глядел. Он всматривался в эту странную часть картины — средний план, — самую таинственную, самую человеческую и самую богатую из всех частей. И из глаз его полились слезы, безупречные человеческие слезы, пока еще не тронутые миром. Река, окно и глаза.
— Что такое, доктор Грен? — спросила я.
— Ох, — отозвался он.
Я встала и подошла к нему. Вы бы так же поступили. Это старинная привычка. Что-то тебя так и подталкивает к внезапному горю, хотя и отталкивает иногда. Тогда отходишь. Я подошла, ничего не могла с собой поделать.
— Пожалуйста, не обращайте внимания, если я тут постою с вами немножко, — сказала я. — Меня мыли вчера. От меня не воняет.
— Что? — спросил он, сильно удивившись, но тотчас же забыв об этом. — Что?
Я встала подле него и положила правую руку ему на плечо, точнее, на спину. Вдруг ожило непрошеное воспоминание: отец сидит на кровати, обнимает мать и похлопывает ее по спине, почти как ребенка. Я не осмелилась похлопать доктора Грена по спине, просто задержала там свою старую руку.
— Что такое? — спросила я.
— Ох, — ответил он. — Ох. У меня жена умерла.
— Жена?
— Да, — сказал он, — да. Не смогла дышать. Она все задыхалась, задыхалась — и задохнулась.
— Бедный вы мой, — сказала я.
— Да, — ответил он. — Да.
Так я кое-что узнала о докторе Грене. Я уже открыла было рот, чтобы рассказать ему что-то о себе, чему помогло отсутствие бороды, но тут он сам сообщил мне важные новости, самую важную информацию.
Тихонько, с бесконечной печалью, он добавил:
— И еще у меня сегодня день рождения.
* * *Вот вам история моей глупости. До чего я глупа — и поверить сложно.
Я так хотела поговорить с отцом, а отец умер. Пару раз я сходила к его могиле на пресвитерианском кладбище, но подумала, что там его вряд ли отыщу. Наверное, отца не было в его костях, наверное, сам его пульс, самая его сущность были где-то еще.
На улице был удобный полумрак декабрьского вечера, к четырем уже темнело. Я прекрасно знала, что старые ворота на другом кладбище будут открыты, но возможно ли будет проскользнуть в темноте в эти ворота и оказаться среди могил так, чтобы меня никто не заметил?
Я была уверена, я надеялась на то, что если отца и можно найти где-то, то что-то точно должно остаться здесь, какой-нибудь старый перекресток кустов, тропинок и могил вдруг может стать чем-то вроде древнего радиоприемника, который примет его позывные.
И вот я прокралась туда, в своем старом голубом платье и пальто, тонкая и длинная, как цапля, и уж я в этом наряде точно походила на цаплю: длинная шея и несформировавшееся еще лицо так и высовывались из воротника навстречу холоду.
Какой же покой снизошел на меня при виде этих расходящихся дорожек, тихих надгробий, знакомых цифр на железных указателях возле каждой могилы, которые совпадали с записями в кладбищенской книге — ее для сохранности держали в каменной часовенке. Желтый свет застрял в редком лесочке из невысоких деревьев, которые росли на главных дорожках, такими маленькими и чахлыми их сделало само дыхание смерти. Я подтянула повыше воротник пальто и, не думая о том, что делаю, находясь совсем в другом времени, пробралась до входа в часовню, перед которым могилы расходились полукругом.
Там были колонны, старая заостренная арка с выцветшими скульптурами — разные древнегреческие герои из забытых войн и времен — и чуть приоткрытая железная дверь на тяжелых петлях, и столь желанный свет от жаровни и лампы, который был настроен на волну моего отца. Даже и не вспомнив о настоящем или, другими словами, совершая огромную глупость, я прокралась навстречу этому свету, думая — сердце так и тянуло меня туда, — что я сейчас снова окажусь в столь нужном мне укрытии из света, тепла и беседы. Дверь была открыта ровно настолько, чтобы я смогла пройти.
Ничего не переменилось. Все внутри так и говорило о моем отце. Его чайник так и стоял на колченогой подставке возле жаровни, где уже угасали угли, его эмалированная кружка, да и моя тоже — на столе, там же были аккуратно сложены несколько книг и гроссбухов, и даже следы на затертом сизом полу были те же. Глаза у меня открывались все шире и шире, и лицо расцветало, и вот я уже была абсолютно уверена, что скоро окажусь рядом с ним, что скоро меня утешат, успокоят, дадут верный совет.
И тут вдруг меня резко и внезапно с силой толкнули в спину. Я совсем не ожидала такого в отцовском пристанище. Пошатнувшись, теряя равновесие, я пролетела несколько шагов вперед и, чтобы не упасть, резко выпрямилась, от чего в желудке как-то мерзко екнуло. Повернувшись, я увидела, что в дверях стоит странный человек. Под тужуркой, которая явно была ему тесна, виднелось брюхо, и формой, и видом похожее на корку магазинного хлеба. Лицо его казалось суровым из-за до странного впалых щек и кустистых стариковских бровей, вот только самому ему было, наверное, чуть за пятьдесят. Нет, нет, ну конечно же, я знала его, конечно. Это был Джо Брэди, человек, который заменил моего отца.
Говорил же мне отец Гонт! Почему же я напрочь об этом забыла? Да что же я тут делаю? Скажете, мол, помешалась, умом тронулась. Выглядел он уж совсем не как ухажер, ничего подобного. Вид у него был злой, и он все вертел головой и глядел тоскливо и пронзительно, как тогда на кладбище. Тоскуя по отцу, о нем я и не вспомнила ни разу с тех самых пор, как его сватал отец Гонт.
В аду нет фурии страшнее, чем женщина, которую презрели — наверное, так оно и есть, но по опыту могу сказать, что мужчины не лучше. Ужас рос во мне прямо от холодных плит пола, ужас такой силы, что должна признать — уж простите старуху, которая вспоминает тут всякие кошмары, — я беспомощно описалась. Уверена, даже в тусклом свете жаровни он это увидел и поэтому или, быть может, еще по какой причине рассмеялся. Смеялся он, как рычат псы, когда боятся, что на них наступят, смех-угроза, если такое бывает. И потом, в книгах ведь пишут, что, мол, человеческий смех зародился, когда древние люди корчили разные гримасы и рычали. В тот день я в этом уверилась, совершенно точно.
— Меня ты не захотела, — сказал он, первый раз в жизни заговорив со мной (как же меня это поразило), — и решила остаться безбожной девкой.
Он приблизился ко мне, и уж не знаю, что он собирался сделать. Но пока он надвигался, мне казалось, что в нем и впрямь пробудилось что-то древнее и неумолимое. Безмолвная часовня на безмолвном кладбище, декабрьская тьма и что-то во мне, чего он жаждал. Казалось, что по мере приближения вся человечность стирается с его лица, что-то более нутряное и более темное, чем человечность, что-то, что зародилось в нас еще до того, как мы обрели наши беспокойные души, читалось в его глазах. Сейчас, через такое невозможное количество лет, мне кажется, что он хотел убить меня, но с чего бы — я не знаю. Была у этого Джо Брэди какая-то история, которую я только что задела, и уж какие грандиозные планы у них там были с отцом Гонтом, я и не знаю. Я искала своего отца, но, похоже, нашла своего убийцу. И вдруг, внезапно обретя голос, я закричала. Я взревела!