Павел Винтман - Голубые следы
Но и в реальных, жестоких боях против фашизма Павел Винтман отстаивал тот романтически-прекрасный мир, в котором он жил до войны, о котором тосковал на фронте. Он любил жизнь и знал ей цену, ему страстно хотелось вернуться к любимой, увидеть дочь, которая родилась за полгода до его гибели. Но он готов был умереть, защищая красоту поэзии и любви…
1974
Юрий Ивакин. Он не мыслил себя вне поэзии
Я, наверное, не мог бы написать литературоведческую статью о Павле Винтмане, статью, дающую объективную критическую оценку его поэтического наследия. Он был одним из моих близких товарищей студенческих лет, многие его стихи я знал наизусть, и их мне как-то невозможно отделить от себя — тогдашнего. Не знаю, как расценит их читатель послевоенного поколения, но для нас, его друзей, не было сомнения в том, что он не только обещает стать настоящим поэтом, но как поэт уже состоялся. Да и сейчас, перечитывая его стихи, я убежден в этом, хотя в иных из них вижу и следы ученичества, и юношескую наивность, и книжную романтику (впрочем, не только книжную). Ведь он делал только первые шаги в литературе (при жизни Винтмана было напечатано, если не ошибаюсь, только три стихотворения — в «Киевском альманахе»).
И все-таки, мне кажется, лучшие стихи молодого поэта не могут не волновать и современного читателя. Они бесспорно талантливы (я так и не удержался от оценки!), не шаблонны, неподдельно лиричны. И самое главное — в них ярко и наглядно отразились лучшие типические черты его поколения — поколения юношей, чувства и мироощущение которых формировала эпоха первых героических пятилеток, тревожная и грозная эпоха предвоенных лет. Чистота и благородство помыслов. Искренний, отнюдь не декларативный патриотизм. Сознание неминуемости близкой смертельной схватки с фашизмом и (не боюсь громких слов!) исторической миссии своего поколения — отстоять вместе со всем народом завоевания Октября.
Готовность отдать жизнь за Родину и столь удивляющее современного читателя предчувствие гибели на поле боя — постоянный мотив поэзии Винтмана, как и его сверстников — М. Кульчицкого, П. Когана, Н. Майорова и многих других.
Над нами с детства отблеск молний медных,
Прозрачный звон штыков и желтый скрип
ремней…
Во имя светлой будущей победы
Нам суждено в сраженьях умереть,
— писал он за несколько лет до войны.
В другом стихотворении:
Я за то люблю тебя, время,
Что умру я не на постели.
И уже во время войны, в армии, за полгода до гибели:
Последний шаг мы отдадим народу,
Последний вздох — оставленной жене.
Как характерно это «мы», это стремление говорить от имени своего поколения для всех поэтических сверстников Винтмана. Почти теми же словами писал и М. Кульчицкий в «Моем городе»: «Жизнь, коль надо будет, отдадим». И как сходна судьба молодого киевского поэта с судьбой того же Кульчицкого и его ифлийских товарищей.
Крупный, полнотелый, шумливый, увлекающийся, он по натуре был типичным романтиком, влюбленным в Грина, в море, в героику гражданской войны, в оружие.
В те годы шла гражданская война в Испании, мы жадно читали корреспонденции Михаила Кольцова в «Правде», восторженно кричали «но пассаран», приветствуя на улицах приезжавшие в Киев испанские делегации. Когда началась финская кампания, Винтман записался добровольцем в лыжный батальон и воевал где-то на Кольском перешейке. Вернулся без единой царапины. О боевых действиях рассказывал мало. Посерьезнел. Говорил, что, если начнется большая война, то все равно победим, но едва ли «малой кровью» (был тогда такой лозунг).
Не мыслил себя вне поэзии. Всегда и везде читал стихи — свои и чужие. Впрочем, тогда мы все были влюблены в поэзию. Почти каждый вечер бродили мы по киевским паркам и улицам, спорили, шумели и по очереди или хором читали стихи любимых поэтов.
А кто были наши любимые поэты? Надо сказать, что мы вовсе не были прямолинейно мыслящими, как это кажется кое-кому из нынешней литературной молодежи. Увлекались Блоком (отголоски Блока заметны в цикле Винтмана «Татарская степь»). Глубоко почитали Маяковского («Шапки долой! Маяковский!» — командовал кто-нибудь из нас, увидев на книжной витрине портрет поэта. И мы, сняв шапки, печатали шаг, держа равнение на портрет). Хорошо знали поэзию Ахматовой и Пастернака, Асеева и Антокольського, Тихонова и Багрицкого. Хуже знали Цветаеву — только по ее «Верхам»[22], и, очевидно, потому ее имя для нас не было таким авторитетным, как для современных поэтов.
Павел Винтман не увлекался формальными экспериментами: его натуре слишком чужд был рационалистический подход к поэзии. Но ему очень нравились, например, экспериментальные стихи Сельвинского. Вообще Сельвинский был одним из любимейших его поэтов (они переписывались). Влияние Сельвинского, по-моему, заметно на песенных циклах Винтмана, как, впрочем, и влияние Луговского периода «Мускула». Он охотно читал Луговского, чаще других — «Отходную», «Ушкуйники», «Девичью-полночную», «Атаку». В 1936 году вышел сборник Луговского «Каспийское море», многие стихи этой книжки мы знали наизусть. Поэтов поколения 30-х годов «признавали» не сразу. Так, Симонова «признали» только после его действительно превосходных стихов о Халхин-Голе.
Живя в Киеве, Винтман знал и любил украинскую поэзию. Больше других — поэзию Тычины, его ранние сборники (но нравились ему и стихи из новой тогда книги поэта — «Чувство семьи единой»[23]. Увлекался стихами Бажана и Рыльского. Последнего, а также Сосюру пробовал переводить. Хорошо помню наш разговор о трудностях перевода с украинского на русский:
— Вот строки Рыльского: «Ластівки літають, бо літається, А Ганнуся плаче, бо пора». Казалось бы, перевести их легко: «Ласточки летают, им летается, А Ганнуся плачет, ей пора…»[24]
Все в переводе вроде бы правильно, а вместе с тем — совсем не то…
Павел Винтман при жизни не успел «войти в литературу». После войны напечатано только несколько его стихотворений. Настало время сделать его стихи достоянием широкого круга читателей.
Справедливо, что инициативу этого хорошего дела взяли на себя воронежцы, на земле которых он погиб в бою. «Никто не забыт, ничто не забыто!»
1973
Зинаида Сагалович. Горькая радость
С Павлом Винтманом мы познакомились в далеком 1933 году на занятии радиокружка при Киевской детской технической станции. И он и я заканчивали семилетку и стояли перед выбором дальнейшего пути. Будущий поэт тогда, мне кажется, и стихов еще не писал; любил стихи, знал многие наизусть, но о том, что сам пишет, не говорил. В то время его, как и меня, влекла техника, и не удивительно, что вскоре наши дороги сошлись в Киевском политехникуме связи, а когда техникум перевели в Харьков, мы вместе подали заявления на 4-й курс рабфака.
Возможно, к тому времени в душе его уже «сражались» за первенство «технарь» и поэт, но «технарь» позиций не сдавал: страна жила пафосом индустриализации, механизации сельского хозяйства; к тому же с газетных полос не сходили призывы крепить оборону. Пин (так «укороченно» звали его дома и в кругу друзей) посещал стрелковый кружок и даже придумал усовершенствование к пулемету «Максим», за которое получил денежную премию и благодарность от наркома обороны.
После рабфака Винтман поступил в Сельхозакадемию на факультет электрификации и механизации.
Зинаида Сагалович и Павел Винтман. Киев, 1939 г.
Впрочем, именно здесь, в Сельхозакадемии, «технарь» милостиво «позволил» поэту подать голос: Пин стал посещать занятия студенческого литкружка и начал (а может быть, просто продолжал, но уже не таясь) писать стихи.
Эти годы — 1935–1936 — и можно считать началом его творческого пути, поэзия полностью овладела им, стала смыслом его жизни.
В 1937-м Павел переводится в Киевский университет имени Т. Г. Шевченко на русское отделение филологического факультета и с первых же дней с головой окунается в литературную жизнь, бурлившую там: литстудия (в работе которой принимал участие ряд уже «настоящих», издавших книги или, по крайней мере, печатающихся в прессе поэтов, прозаиков, критиков), литературная стенгазета (в особенности юмористический ее раздел — «Парнасский брадобрей»), просто — встречи с друзьями (до и после лекций), встречи, которые и начинались с чтения стихов и чтением стихов заканчивались; причем «запойно» читались стихи и свои и не свои. Любимыми поэтами Павла и его друзей были Багрицкий, Тихонов, Луговской, Сельвинский, из украинских — Рыльский, Сосюра.
Со мной, хоть я и осталась «технарем», Пин продолжал дружить. Более того, он ввел меня в круг своих университетских товарищей. Конечно, я и раньше много читала, любила стихи; но стоило сойтись двум-трем молодым университетским литераторам, как сам воздух вокруг пропитывался поэзией. В те незабываемые дни поэзия навсегда вошла и в мою жизнь как одна из самых насущных необходимостей.