Серена Витале - Пуговица Пушкина
Однажды во время обеда в своем доме слепой [Петр Степанович] Молчанов услышал крик своего маленького внука и мать мальчика, ругающую его на дальнем конце стола. Он спросил, что случилось. «У него истерика, — ответила мать, — потому что он не хочет сидеть, где положено. Он хочет на свое старое место». — «Чего вы хотите? — сказал Молчанов. — Каждый в России вопит о том же самом, так почему он не должен? Позвольте ему сидеть, где хочет». (Вяземский)
Пушкин страдал от злословия и сплетен о его новой одежде, его новом темно-зеленом мундире. Недруги обвиняли его в раболепии и угодничестве перед великими мира сего, в том, будто он поступился совестью и принципами ради возможности оказаться в блестящем придворном обществе. Мерзкие пасквили про нового камер-юнкера, экс-борца за свободу начали циркулировать по Петербургу.
«Сходнее нам в Азии писать по оказии», — писал Пушкин Вяземскому 20 декабря 1823 года.
В 1833 году Александр Яковлевич Булгаков испытал истинное счастье, когда его назначили московским почт-директором. Он плавал среди писем подобно осетру в Оке, поскольку корреспонденция была его естественной средой и его профессией. Она также стала его секретным пороком. Большая часть всего написанного в России теперь должна была проходить через его руки, и он оказался неспособным сопротивляться позорному искушению просматривать вверенные ему официальные письма. Он читал их, действительно восхищался ими и затем спешил сообщить друзьям и знакомым о помолвках и свадьбах, ссорах и изменах, разводах и дуэлях, болезни и смерти, завещаниях и судебных процессах. Не то чтобы презренный человек, Булгаков был просто виртуозным мастером деятельности, широко распространенной в николаевской России: шпионажа через перехват корреспонденции. Он был типичный светский репортер, и именно к нему прежняя столица обращалась за новостями из Петербурга и провинции. Лакомые кусочки новостей от директора, всегда самые последние и доступные, затем быстро распространялись в новых письмах и конфиденциальных беседах и, в конечном счете, возвращались в Петербург и в провинцию в более пикантной и острой форме. Но Булгаков был также лояльным слугой государства. Каждый раз, когда он чуял дуновение подрывной деятельности или свободомыслия в словах других, он хватался за ручку и писал подробный отчет в Третье отделение. Таким образом, этот удачливый человек совмещал страсть и обязанность.
Он имел слабость к литературе и изнемогал от любопытства при виде частной корреспонденции известных авторов. Случайный перехват одного из их писем приводил его неспокойную душу в экстаз. Он не спешил открывать такие письма; подобно опытному любовнику, он максимально оттягивал кульминационный момент. Однажды вечером в апреле 1834 года он пошел домой с письмом Пушкина его жене, не веря в собственную удачу. Он знал от общих знакомых в Петербурге, что Наталья Николаевна уехала со своей семьей в деревню, чтобы поправиться от нездоровья, последствия чрезмерно напряженного сезона балов — или, как говорили некоторые злобные сплетники, побоев мужа. Надеясь получить некоторые сочные детали этой истории, он был разочарован, но и возмущен, когда вместо этого прочел:
Репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники[19] просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет.
Клевета на трон! Якобинские речи! Булгаков немедленно подал рапорт графу Бенкендорфу, приложив копию возмутительного письма.
Граф Александр Христофорович Бенкендорф, глава Третьего отделения Его Императорского Величества канцелярии — обширной, вездесущей сети полицейских шпионов, влезавших в дела и речи, мысли и мечты всех российских подданных, обладал неограниченной властью, уступавшей лишь царской. Он был полицейское воплощение имперской законности, светская рука жандарма Европы, как это было освящено Венским Конгрессом.
Бибиков рассказал мне рассказанное ему Бенкендорфом: однажды вбегает к нему жандарм и подает пакет, подкинутый на имя его в ворота. Распечатывает и находит письмо к государю с надписью: весьма нужное. Едет, отдает его. Государь раскрывает его, и что же находит: донос на сумасшествие Муравьева. «А в доказательство, что ваш г-н статс-секретарь истинно помешан, прилагаю у сего сочинение его». Государь говорит: «Что с этою бумагою делать? Отослать ее к Муравьеву и спросить мнение его». (Вяземский)
Пушкин называл пунш «Бенкендорфом», потому что, говаривал он, этот напиток имеет «полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние».
Стратфорд [лорд Каннинг] прибыл в Россию по поручению английского правительства для переговоров по греческому вопросу. Он провел Пасху в Москве. Идя по Подновинской улице, он отметил, что здесь, вопреки английской традиции, полиция находится на виду повсюду. «Это неправильно, — сказал он. — Некоторые вещи требуют упаковки. Природа, если я не ошибаюсь, позаботилась скрыть кровообращение от наших глаз». (Вяземский)
Изящные манеры графа Бенкендорфа дополнялись его искрящейся беседой и безупречными манерами. Он был внимателен к красивым женщинам, к которым он чувствовал искреннюю страсть. Он был прекрасным танцором. Ничто в нем не предполагало полицейского. История может быть время от времени забавной: человек, который контролировал тысячи секретных агентов, рассеянных по всей Российской Империи, чтобы «защитить угнетенных, открывать преступления и следить за людьми с криминальными наклонностями», был феноменально рассеян и забывчив.
Бенкендорф [отец графа Александра] был очень рассеян… Однажды он был на балу в чьем-то доме. Бал закончился довольно поздно, и гости разошлись. Только хозяин дома и Бенкендорф остались сидеть. Беседа не шла: они были оба утомлены и сонны…Спустя некоторое время, хозяин дома наконец спросил: «Возможно, вашу карету еще не подали; хотите, я прикажу запрячь лошадей в мою?» — «Что вы подразумеваете под вашей? Я собирался предложить вам мою!» …Он думал, что был в своем собственном доме и был рассержен на гостя, который задерживался столь долго. (Вяземский)
Личный секретарь графа Бенкендорфа, Павел Иванович Миллер, был культурным человеком, учившимся в Царскосельском лицее, он преклонялся перед самым знаменитым лицеистом Пушкиным. Пользуясь рассеянностью своего начальника, он часто совершал набеги на папку, отложенную для наиболее важных случаев (требовавших личного внимания царя), перемещая многие письма Пушкина, которые ложились на столы Третьего отделения, в более безопасные папки; позже, когда проходило время и он был уверен, что Бенкендорф забыл о них, он вообще забирал потихоньку эти письма. Его целью было оградить поэта от чрезмерно навязчивого внимания тайной полиции, а также и, я подозреваю, приобрести автографы, которые были бесценны — в возвышенном, отнюдь не коммерческом, смысле этого слова. Такой оказалась судьба перехваченного письма поэта к Наталье Николаевне, хотя оно не было написано рукой Пушкина. Миллер понял, что это причинит поэту серьезные неприятности. Но на сей раз Булгаков не церемонился: другие копии компрометирующего документа уже циркулировали в Петербурге. И царь знал об этом все. Василий Андреевич Жуковский, известный поэт и наставник наследника престола, смог умерить негодование Николая I. «Всё успокоилось, — написал Пушкин в дневнике. — Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию, — но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться… Что ни говори, мудрено быть самодержавным».
Князь Юсупов сообщает нам, что императрица [Екатерина] любила девиз: «Се n’est pas tout que d’être grand seigneur, il faut encore être poli»[20]. (Вяземский)
Тень царя вырисовывалась подобно настойчивому Каменному Гостю, вникающему во все, даже на пороге дома Пушкина и его спальни. Отношения Пушкина с Николаем имели долгую и сложную историю. В обществе они сердечно беседовали, обмениваясь приветствиями, шутками и мнениями относительно проблем дня; но все неприятные вопросы — ходатайства и дозволения, просьбы и отказы, выговоры и оправдания, рукописи и резкие цензорские замечания — улаживались Бенкендорфом или, в особо тонких случаях, Жуковским. Такой янусовский тон — неофициальный и дружественный, жесткий и официозный — совершенно подходил для этой странной пары, которая была связана узами более сложными, чем запечатленные российскими преданиями и демонологией. Николай I, должно быть, надеялся, что, великодушно прощая Пушкина поздним летом 1826 года, — выпуская его из ссылки и предлагая ему себя в качестве персонального цензора и защитника, — он, по крайней мере, частично исправит свой образ кровавого тирана, пославшего декабристов 1825 года в Сибирь и на виселицу. Но его великодушие и отеческая забота не были только рассчитанным притворством. Новый царь также руководствовался искренним желанием возвратить заблудшую овцу в стадо, вернуть этого талантливейшего, но импульсивного юнца, столь невосприимчивого к любой дисциплине и чересчур восприимчивого к пагубным идеям всех видов, назад, на прямой путь строгих правил. Непреклонный и эффективный исполнитель повелений истории, практичный и проницательный, с неизменной интуицией, которой обладают некоторые ограниченные умы, Николай I ощущал, что он и Пушкин будут когда-нибудь стоять лицом к лицу — главные герои вечного поединка между властью и бесправием, гнетом и волей, светским миром и священным царством поэзии. И он стремился, по крайней мере, смягчить стереотипные оттенки картины великодушными жестами. Пушкин, также недовольный банальной слащавостью холстов, которые должны были украсить стены потомков, чувствовал себя неуютно в роли тираноборца и был склонен предпочесть роль проницательного советника государя; он испытывал уважение и почтительность к человеку, пылко стремящемуся, преодолевая солдафонскую прямолинейность, проявляя храбрость и острое понятие чести, обрести ореол величия, которым не обладают по праву рождения.