Александр Трапезников - Царские врата
— Не торопись, — попросил я. — Времени у нас достаточно.
Но разве «оно» было? Здесь его просто не существует. Это еще не вечность, но уже безвременье. Я резал своим перочинным ножиком помидоры и хлеб, давал в руки отцу, а тот быстро глотал и опять ждал, глядя на мои действия. Я кормил его так же, как, должно быть, он меня в моем детстве. Теперь мы поменялись местами. Сейчас я был большой, а он — маленький. Но я мог только кормить его, а вывести к свету, дать новую жизнь был не в силах. «Профессор» продолжал тараторить, сыпал научными терминами, а по подбородку у него тек персиковый сок. Молодая женщина вздохнула, глядя на нас. Я отвернулся.
— Женя тебе привет передает, — сказал я отцу.
— А? Ну да, конечно. А кто это? А где мама?
— Папа! Я говорю о твоей дочери.
— Она ведь умерла?
— Нет. Она жива. Но сегодня не смогла придти.
— А почему я здесь?
Он никак не мог ответить на этот вопрос, не понимал. Я видел, что он плохо побрит, с порезами. Видимо, цирюльником у них тут какой-нибудь пьяный санитар. Ногти на пальцах желтые, заскорузлые. И почему-то разбита нижняя губа. Может быть, упал, ударялся обо что-то? Или его ударили? Как тут выяснишь, никто ведь не скажет. Мне говорили, что по ночам их привязывают ремнями к постелям, чтобы не бродили по палатам. Не знаю, правда это или нет, но вполне возможно. И каково тебе проснуться среди ночи и не смочь двинуться ни рукой, ни ногой? Остается лишь глядеть в темноту, пронизывая остатками мыслей мрак и пытаться понять: почему я здесь? Зачем я вообще пришел в этот мир, чтобы лежать связанным на кровати и слышать стоны с соседних коек? И это боевой офицер, полковник, отдавший своей Родине все силы, все свои умения и знания, свою кровь. Я представил отца в его кители, с орденами и медалями, подтянутого, крепкого, представил и «профессора» на кафедре, и мне захотелось плакать. Зачем тогда вообще жить, если тебя может ожидать такой конец?
— Давай погуляем? — сказал отец, кончив, есть, — Выйдем на улицу. Здесь душно, я хочу пройтись.
Тут и в самом деле был очень спертый воздух, но прогулки, даже в сопровождении родных, не разрешались.
— Сейчас нельзя, — уклончиво отозвался я. — Если в другой раз.
— Я хочу сейчас, — сказал отец. — Выведи меня отсюда.
— Потом, я не могу.
Кто-то из больных тем временем взобрался со скамейки на столик и стал ходить по всем столам, широко шагая. Очень долговязый и сутулый, в вязаной шапочке. Подбежавшая медсестра согнала его вниз, на пол. Пару яблок я протянул жавшемуся около окна мужчине в берете. Тот быстро схватил их, кивнул и поспешил прочь. Молодая женщина чистила «профессору» апельсин, вновь грустно взглянула на меня.
— Спаси меня, — отчетливо произнес отец. — Коля, спаси меня, забери с собой. Я здесь больше не выдержу. Я не могу.
— Папа… Да…Я постараюсь, — пробормотал я, не зная, что говорить. — Я все сделаю.
— Я буду тихий, спокойный, будем гулять в Сокольниках, только забери меня, — повторил отец. — Спаси.
Тут он вдруг схватил мою руку и стал ее целовать. С каким-то отчаянием, но и — с любовью.
— Папа, перестань! — я стал вырываться. Он немного успокоился, глаза вновь потускнели. Он действительно теперь был очень тихий, но это потому, что здесь их пичкали нейролептиками, которые притупляют сознание.
— Я пойду, — сказал я, более не в силах тут находиться. Еще немного — и я сам был готов на что угодно: заорать благим матом, вскочить на стол или схватить отца к вышибить запертую на свободу дверь.
— Мы скоро увидимся, — сказал я, обнимая отца. Он ничего не отвечал, лишь молча смотрел на меня. Будто пытался сказать что-то важное, главное, но не мог выговорить. А может быть, и слов таких еще не было.
— Ты иди в палату, — произнес я. — Отдохни. А я тебе обещаю…
Не договорив, я повернулся и быстро пошел по коридору. У двери сидела медсестра.
— Как он? — спросил я.
— Да ничего, хороший старичок, — ответила она. — Только иногда находит. В столовой вчера помочился.
Пока она открывала дверь, я смотрел на отца в конце коридора. И тут я увидел, как тот долговязый в шапочке вдруг сильно толкнул его в плечо. Первой моей мыслью было броситься туда и врезать этому драчуну в лоб, но меня удержала медсестра.
— Сейчас я вызову санитара, его успокоят, — сказала она, — не вмешивайтесь. Это же больные.
Да, она была права. Это больные. Мы все больные на этом свете, каждый по-своему, и не нам вмешиваться в судьбы друг друга. Я бросил на отца последний взгляд, он уже уходил в палату. Я видел только его сгорбленную спину — и вот он обернулся, словно почувствовал что-то. Застыл, как каменный, но увидел ли он меня или что другое — не знаю. Так и стоял, напряженно всматриваясь в лишь одному ему ведомую даль. А за его спиной из окна лился свет. В моем сердце было столько горечи и так душили слезы, что я почти рванул в открытую дверь.
Возвратившись домой, я бестолково слонялся по квартире, думая все время об отце. Что предпринять? В жизни у меня было лишь два человека, которым я слепо доверяя: сестра и Павел. Но сейчас мне казалось, что я сам должен принять какое-то решение. Я уже не подросток, можно обойтись без советов. И тут меня что-то толкнуло в голову, пришла такая мысль, что я поначалу ужаснулся, а потом… Потом я вошел в свою комнату, отодвинул диван от стенки и стамеской оторвал плинтус.
Там была дыра, я просунул пальцы и вытащил сверток. В него был завернут наградной пистолет отца — «ТТ». Я положил его на стол и стал глядеть на вороненую сталь. О его существовании знал еще один человек — Миша Заболотный, когда-то я показывал его ему. И Мишаня обучил меня, как с ним обращаться. Где предохранитель и все прочее. Потом, правда, долго уговаривал меня продать пистолет ему. Я наотрез отказался. Теперь взял тяжелую «тетешку» в руку и прицелился в фотографию отца на стенке.
Я думал: случись подобное со мной, если я вдруг потеряю разум, то зачем жить? Буду ли я знать вообще, что живу или нет? И для чего мне такое существование? Наверное, последней моей угасающей мыслью будет та, чтобы освободиться от столь жалкого плена, выйти из этого бренного тела и обрести свободу души. И я буду молить Бога поскорее умереть. Или чтобы кто-нибудь помог мне. Это и станет спасением. Не об этом ли просил меня и кой отец? Излечение невозможно, помести его хоть в какую клинику. Те же ночные ремни к койке. Разрушение мозга необратимо, средства от болезни Альцгеймера нет. Еще немного времени, и память его будет начисто стерта. Он превратится в живой труп. Так не лучше ли… не правильнее ли будет… помочь ему?
Я думал об этом, держа пистолет в руке. А может быть, как ни кощунственно, в этом мой сыновний долг? Смерть воина от пули, а не на койке в нечистотах. Он заслужил лучшее, быстрый уход из жизни. А заповедь: не убий? Не вмешательство ли это в промысел Божий? Но смотреть на мучения близкого, самого родного тебе человека? Пусть грех ляжет на меня, но зато будет спасен он. Мне так и слышался сейчас его голос: «Спаси меня, спаси». И то, как он целовал мне руку. Вот эту самую руку, в которой я теперь держу его наградной пистолет.
В квартире хлопнула дверь — это вернулась из мастерской сестра. Я быстро завернул «ТТ» в тряпку, сунул в дыру под плинтусом и задвинул на место диван. Потом вышел в коридор.
— Чего ты такой расстроенный? — спросила Женя, которая всегда очень чутко улавливала мое настроение. — Передай своему Павлу, что вечер у Меркулова состоится завтра, в семь часов. Приходите прямо в мастерскую.
— Ладно, скажу, — отозвался я. — А я только что от отца.
Сестра прошла на кухню, я следом.
— Как он? — спросила она, зажигая на плите газ и ставя чайник.
— Всё хуже, — махнул я рукой. — Слушай, ну хоть что-нибудь-то можно сделать?
Она не ответила. Вопрос был бесполезный. Мы сели за стол напротив друг друга. Сестра выглядела усталой.
— У тебя на щеке краска, — сказал я. Сам достал платок и хотел вытереть, но она ушла в ванную. Когда вернулась, я уже разливал чай в чашки.
— Нужно смириться, — произнесла Женя. — Ты пойми меня правильно, у меня самой сердце кровью обливается, как и у тебя, но тут ничего не поделаешь. Мы же консультировались с врачами. Сейчас он держится только на нейролептиках, если их прекратят давать, наступит рецидив. То, что должно произойти, неизбежно.
— Скажи: смерть медленная или быстрая, что лучше?
— И то, и другое плохо. Смерть отвратительна в любых проявлениях.
— Жизнь, порою, бывает отвратительнее смерти.
— Смотря, какая жизнь. Форм жизни много.
— Жизнь растения.
— А так живут миллионы людей, только думают, что куда-то двигаются. На самом деле их лишь поливает дождичком. Иди чем похуже.
— Они хоть думают.
— Нет, им кажется. Мысли у них все равно не свои, чужие. Вложенные извне. Чтобы мыслить, надо много и сильно переживать. Страдать. А у них — покой или стремление к нему. Двадцать первый век станет веком полного человеческого безволия. Всё за тебя станет решать малая кучка избранных, владеющих суперсовременными технологиями. Век абсолютного контроля за твоими поступками, чувствами, век восхитительного рабства, к которому так стремится человечество. Хлеб и зрелища, всё остальное должно исчезнуть. Великий Художник берет резинку и стирает из твоей памяти все лишнее. Воля — лишняя. Отдельные особи еще немного побрыкаются, но их тоже сотрут. Да что там человек, сотрут целый континент, если потребуется! Нацию уж точно, особенно, русскую. Мы не укладываемся в их схему, слишком своевольные.