Лев Жданов - Стрельцы у трона. Отрок - властелин
Пользуясь издавна дарованными правами беспошлинного торга, большинство служилых стрельцов, их жены и дети постарше занялись торговыми делами, сначала просто чтобы увеличить скудное казенное «жалованье», а потом взманили всех и те большие барыши, какие стало приносить новое занятие.
Торгует, молится, всякими «рукомеслами» занимается московский люд. Готовится к Светлому Празднику.
Готовится к нему и царь Московский и всея Руси Федор Алексеевич. Отстаивает долгие службы, принимает патриарха и духовных властей, приказывает, какую милостыню раздавать в эти великие дни покаяния и скорби, сам ходит по колодникам, деньги, калачи им раздает, выпускает на волю кого можно…
Но на очах у окружающих тает он, как воск от пламени.
И правда: пламя постоянно горит в груди, в голове, во всем теле царя.
Врачи, видя упорное, болезненное нежелание Федора лечь в постель, стараются разными снадобьями уменьшить разрушительную лихорадку, утушить предательское, убивающее жизнь внутреннее пламя.
И после приемов разных снадобий на короткое время лучше чувствует себя больной.
Тогда он объявляет радостно:
— Вот сказывал я: перемогуся — все и пройдет. А коли слягу в постелю — не встану боле… Серцем чую, што не встану… Так уж лучче не ложитца. Рано помирать… Хошь и плохой я государь, а все же порядок при царе, какой ни на есть… Наследника нету своего… Братья?.. Один — и вовсе без разума… Петруша — куды мал… Не хотелось бы теперь помирать… Рано…
Царица Марфа начинает плакать, ничего не отвечая на такие слова.
Софья нахмуривает брови и тоже молчит. Разве скажет изредка:
— Што ж, то сударь-братец, коли охота тебе и свою милость печалить, и нас сокрушать, твоя воля. А мы уж сказывали твоему царскому величеству… И врачи и прорицатели — все в одно толкуют: долгое житие суждено тебе, государю. Разве што иные… ближние недруги, Бога позабыв, извести задумают. Да авось не допустит Господь до этого.
С первой минуты, когда проявилось нездоровье царя, Софья почти не уходит из его покоев. И он рад этому. Своей духовной силой, подьемом и энергией она отрадно влияет на Федора, помогает ему справляться с собственной телесной немощью и слабостью духовной.
В одном только не сходятся они.
Стоит заговорить царю, что он хотел бы видеть своим преемником царевича Петра, как и покойный отец завещал, — Софья темнела лицом, обрывала всякий разговор, напоминая, что у Нарышкиных и так одна забота: извести его, Федора, посадить на трон Петра. Нередко после этого Софья удалялась на некоторое время к себе, в терем. Но затем — снова появлялась и ревниво следила за всем, что касалось брата: за приемом лекарств, за его сном и отдыхом, за его выходами и приемами царскими и домашними.
Как-то незаметно и окружающие привыкли, что у царя есть двойник, только в женском, пышном наряде с фатой — царевна Софья.
Отлучалась порою от брата в свой терем Софья и без всякой особой причины, стоило прибежать любимой постельнице царевны, Родимице. По-настоящему звали ее Федора Семеновна. Родом хохлушка, из украинских казачек, это была хитрая, отважная бабенка. Царевна, пошептавшись с Родимицей, сейчас же спешила к себе.
Здесь уже ждал ее Василий Голицын, часто заходивший к матери, боярыне Ульяне, бывшей прежде мамкой царевича Петра.
С Голицыным делилась Софья всеми думами, опасениями и надеждами своими. От него черпала советы и указания в тех случаях, когда сама не могла принять какого-нибудь важного решения.
Встревоженный встретил царевну Голицын, навестивший ее в самую Страстную Пятницу.
— Што с тобой, Василь Василич? Али беда какая? — торопливо спросила Софья, умевшая читать малейший оттенок мысли на выразительном, красивом лице князя.
— Пока — ничево. Плохого нету, да и доброго не слыхать же. Ты лучше поведай: как царское здоровье?
Софья молча и безнадежно покачала головой.
— Так, так, — раздумчиво, негромко произнес Голицын, пощипывая и почесывая свою волнистую, выхоленную бороду, поглаживая длинный вьющийся ус. — Так как же быть-то? Дело плохое заваривается. Как был я последний раз у государя — прямо толковал он про Петра… Ево-де на трон надо… Матвееву, слышь, милость послана. На Москву ворочается главный недруг вашего роду… Надежная опора Нарышкиных… Не нынче-завтра и сам буде здесь. Уж эта старая лиса живо дело скрутит. И помереть не даст государю — Петрушу постановит на царство. И то уж Нарышкины да все ихние мутить народ стали. Не то своих похлебников московских собирают… Из городов съезжатца к им дружки стали… По кружалам, по дворам, по торговым местам ихние люди шмыгают, вести всякие разносят… К стрельцам подбираютца… Особливо в тех полках, кои и к Милославских роду склоняютца. Деньги сулят, толки толкуют всякие: «Бояре-де, советники нонешние царские вас грабят и ворам ведомым, полковникам вашим, тысяцким и десятникам, мирволят грабить же… Налоги налагают не по приказу царскому, не по думскому решению, а по вольной своей волюшке, для своей корысти и наживы…». Вот што толкуют, окаянные…
— Эки аспиды… Ну, уж коли бы только воля мне… — до боли сжав крепкие белые зубы, глубоко втиснув пальцы в ладони, злобно проговорила Софья… — А, слышь, што ж наши-то? Али не знают… Они-то што же?.. Сам-то ты как попускаешь, князь? Али не веришь: што нам — то и тебе будет? И почету и казны не пожалеем. А от Нарышкиных не то казны — казни дождешься… Сам знаешь…
— Эх, не из почету я… Тебе добра желаю… А уж ты не толкуй. Што можно, все налажено… Да, слышь, раскололся народ… Да, еще…
Досадливо дернув плечом, он не досказал.
— Што уж там?.. Не тяни. Не терплю. Што бы ни худое, да знать поскорей. Што там, сказывай?
— В полку у Грибоеда, да и в иных полках, большие нелады пошли… Сызнова челобитную сбираютца подать, вон как о Рождестве на Богдана Пыжева жалобились. Ныне, по скорби царской, смекают, не допустят их на очи к государю. Так они писать челобитную приказывают. Не нынче — так заутро и подадут…
— Пускай. Боярин Языков сызнова разберет их, как и ранней разобрал… Ково — казни предаст, ково — сошлет, иных в батоги поставит. Дружков себе, крамольник лукавый, предатель, Иуда ведомый, приготовит. От них и награду приимет, как ему час придет.
— Так оно так. Да сама, царевна, ведаешь: чернь на Москве какова? Словно море бурливое. Расколышется — не уймешь в те поры. Заодно с виноватым и правых пожрет утроба их мятежная, несытая… Сами службы не правят воинской, живут-богатеют, брюхо ростят, не службу несут воинскую. А туды же: стрельцы, оборона царству!.. Эх, кабы не нужда в их теперя, я б им показал…
— То-то, боярин, што нужда… Потерпи, все своим чередом. С их бы помочью нам Нарышкиных сбыть, стаю окаянную… А тамо и на стрельцов батоги найдутся… От стрельцов от тех народ московский немало обид видел. Поболе, гляди, чем сами стрельцы неугомонные от своих начальников… Народ и натравим на их, как час придет. А теперя пускай мятутся… Мы мятеж их подхватим, на ково надо и наведем… Што задумался? Али не так я сказала? Научи сам, князенька. По-твоему сделаем.
— Чево учить? Все верно, што надумала. Так, гляди, и будет. Да жаль: много крови прольетца… Невинного люду сколько загублено будет.
— На все воля Божия, Васенька. Без воли Божией — и волос с главы не падет. Али забыл заповеди святые?
— Ох, не забыл… Не та одна заповедь… Иные тоже есть… Ты вот…
Начал Голицын и не досказал… Только в раздумье поник своей красивой головой.
Не часто, но просыпалась в нем совесть, врожденная мягкость души. И жгучее честолюбие уступало тогда место другим, более прекрасным чувствам.
Вспыхнуло яркой краской смугловатое лицо царевны. Она умела понимать мысли своего сообщника, и словно невольным укором прозвучали теперь его слова. Но самая эта нерешительность в таком отважном, умном человеке нравилась проницательной девушке.
Если князь желал быть добросовестным даже с врагами, то уж в дружбе можно, конечно, положиться на него, как на каменную гору.
Теперь, желая развеять печальное, нерешительное настроение Голицына, Софья тихо, задушевно проговорила:
— Што ж, правда твоя, князенька. Тяжко и моей душе стало притворство да пронырство всякое… Сдадимся на волю Божию. Я и то надумала: не уйти ли в обитель, вон как сестра Марфуша? Видно, рука Божия на нашем роду, на Милославских, налегла. Батюшка — безгодно помер… Федор — и вовсе юным покинуть нас собирается… Иванушка-братец и живой не получше мертвого. Очами скорбен, разумом слаб… Вон, не хуже леженки того, нищего последнего, што на мосту на Неглиненском лежит, милосердием людским жив и одеян… Ходить по терему — и то не ходит без помочи людской, злосчастный Иванушко… Нас, сестер-царевен, Господь здоровьем не обидел и разумом, слышь, как порой толкуют те же вороги наши. Да к чему и разум, и здоровье, и юность текучая, коли в терему век вековать суждено, по горькой доле нашей девичьей… А там, гляди, у них… у ворогов… Один царевич, да двоих стоит… И воцаритца… Матушку свою, свет Наталью Кирилловну, возвеличит… Стрешневы в гору пойдут… Особливо — Тихон-Тихонюшка, да Нарышкиных стая, да Матвеевы, да Одоевские… Перебежчик Языков да… Мало ль хто?! Нам — все едино. Нам — дал бы Бог до смерти дожить, в скаредном уделе дни скоротать… И забудется все скоро… И блеск царский, и думы гордые, и почет, и воля… Другим место — кто посильнее, поупрямее. Как в лесу, в бурю бывает: трухлявые вязы сразу валит… А дубки коренастые, крепкие — ростут да ширятся, над истлелыми пнями только краше зеленеютца…