Говард Фаст - Мои прославленные братья
Наемники всегда были да и теперь остаются для евреев загадкой: что это за существа — без родины, без народа, без семьи, рожденные и взращенные лишь для того, чтобы убивать. Они служили грекам, они переняли обычай греков брить бороду, но почему-то на лицах у них всегда торчала щетина. Вода была им противна, она не касалась ни их глоток, ни их кожи, им нравилась вонь, которая от них исходила, им нравилась грязь, коростой покрывшая их тела: вонь и грязь — всегдашние спутники их тупого невежества.
В Шило жила несчастная, слабоумная девочка — позднее мы узнали, что звали ее Мирьям, — приблудная сиротка из Иерусалима. Ее из милости приютили в деревне, но мало кто заботился о ней. Когда мы вошли в деревню, наемники забавлялись ею, не стесняясь окружающих, и громко при этом гоготали, отпуская соленые шуточки на грубом и искаженном арамейском наречии, на котором обычно говорят наемники в македонских войсках.
Мы приблизились к постоялому двору и остановились — двадцать евреев, высоких и мрачных, покрытых дорожной пылью, закутанных в плащи, во главе с тощим, с лицом ястреба, седобородым стариком, в чьем спокойствии таилась угроза. Эту угрозу наемники не могли не почувствовать, как они наверняка должны были заметить внезапную перемену в деревне, которая сразу как-то притихла, насторожилась и почти обезлюдела.
— А ну, катись отсюда, старый хрыч! — крикнул один из наемников, и все расхохотались. Но хохот у них был какой-то натужный, а Мирьям села и заревела. Из дома суетливо выскочил хозяин постоялого двора — толстый, гладко выбритый, но, судя по говору, еврей.
— Что тут такое? — спросил он. — Я не желаю скандалов. Нищим мы не подаем.
— Разве мы похожи на нищих? — мягко спросил адон. — Кто ты такой, что называешь нас нищими? Если мы пришли из пустыни и нас мучит жажда, неужели здесь для нас не найдется кружки вина?
Пока мой отец говорил, командир наемников подошел к дому и остановился на пороге, потягивая вино и с наслаждением предвкушая схватку между нами и хозяином постоялого двора.
— Вы видите, мой дом занят, — сказал хозяин, но уже не столь уверенным голосом, подозрительно и с опаской оглядывая нас.
— Разве такие слова говорил наш благословенный праотец Авраам, когда к его шатру явились три незнакомых мужа? — продолжал адон еще более мягко и учтиво. — Разве не принес он им свежей воды, чтобы омыли они ноги? А разве жена его Сарра не приготовила им пищу, чтобы они насытились? А ворота твоего двора закрыты для сынов твоего народа если есть еще у тебя народ, — но они широко распахнуты для грязных тварей, которые убивают за деньги.
Наемники и их начальник едва ли что-нибудь поняли из того, что сказал адон, ибо он говорил не по-арамейски, а на иврите, однако хозяин гостиницы побледнел, как полотно. Весь дрожа и заикаясь, он спросил:
— Кто ты, старик?
— Это адон Мататьягу, — взвизгнула Мирьям. Отец и мы все сразу же сбросили плащи и схватились за мечи — кроме Ионатана, который во мгновение ока натянул свой лук; командир наемников с криком рванулся было вперед, но крик его захлебнулся в крови, когда стрела, пущенная Ионатаном, вонзилась ему в горло.
Хозяин гостиницы скрылся в доме. Полупьяные наемники, пораженные неожиданным появлением двадцати вооруженных людей во главе с яростным стариком, не успели подняться — мы всех перебили на месте без жалости и сострадания. Зрелище было страшное и жестокое, но не те это были люди, которых можно взять в плен, с которыми можно вести переговоры, которых можно тронуть, уговорить — нет, это были наемники.
Когда все было кончено, осталось лишь двое рабов, которые прижались друг к другу и выли от страха. Мирьям подползла к отцу и обняла его ноги. Он постоял немного без движения, держа в руке окровавленный меч, затем бросил его, поднял девочку, поцеловал ее и спросил:
— Как тебя зовут, дитя мое?
— Мирьям.
— Кто твой отец? Кто твоя мать?
— Я не знаю, — всхлипнула она.
— И сколько тут таких, как ты! — вздохнул старик. — Ты знаешь, где находится земля Офраим? Она кивнула.
— Так умойся и иди туда, — и какого там ни встретишь еврея, попроси его привести тебя туда, где живет Мататьягу, и если он спросит тебя, кто твой отец, скажи ему, что твой отец — Мататьягу.
— Мне страшно… Мне страшно.
— Иди, — сказал он сурово. — Иди и не озирайся назад.
Затем он обернулся к нам:
— Приведите мне хозяина!
Жители Шило стали выходить из домов. Сначала — Дети, за ними потянулись взрослые, и вскоре нас окружили напуганные жители; они молча смотрели на нас и на трупы наемников. Эльазар и Рувим вошли в дом; слышно было, как они прошли по комнатам, а потом они появились, таща за собою хозяина — он был ни жив ни мертв от страха, вопил и стонал. Эльазар и Рувим швырнули его на землю, и он пополз на животе к адону и стал лобызать ремешки его сандалий.
— Перестань! — проревел отец. — Ты кто — еврей, или грек, или ты животное, чтобы ползать на брюхе? А ну, вставай!
Но хозяин так и остался лежать на земле; он стонал и перекатывался с боку на бок своей жирной тушей. Отец пнул его ногой, отошел и обратился к толпе:
— Поглядите на него! Я мог бы его убить, но пусть он живет и помнит, как он ползал на брюхе, и расскажите об этом людям по всей земле, чтобы жизнь стала для него адом и чтобы он не мог взглянуть людям в глаза от стыда. Наших людей пытают и убивают, вся страна стонет, а эта мразь валяется на брюхе, рожей в грязи. Он храбрец, когда за его спиной стоит вооруженный насильник, так же, как и вы все, жалкие, мерзкие людишки! Да падет на вас проклятие Господне!
Женщины начали всхлипывать; там и сям послышались возгласы:
— Нет! Нет!
И люди прикрыли лица плащами.
— Вам стыдно взглянуть мне в глаза! — закричал адон. — Неужели я страшнее, чем наемники?
Какой-то старик протолкался сквозь толпу и подошел к адону.
— Возьми назад свое проклятие, Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон! Чем мы заслужили твое проклятие?
— Тем, что вы стали на колени, — холодно ответил адон.
— Разве ты забыл меня, Мататьягу? — спросил старик. — Разве ты забыл Яакова бен Гершона?
— Я помню тебя, — ответил отец.
— Я не стал на колени, Мататьягу. Девятнадцать человек убили они здесь, в Шило, и четверо из этих девятнадцати были только что обрезанные младенцы, все это для того, чтобы мы приняли греческие обычаи и перестали обрезывать своих детей, — и тогда мы примирились с ними. Возьми назад свое проклятие.
— Что удерживает тебя здесь, старик? Или жизнь так прекрасна? Мне уже за шестьдесят, как и тебе. Что удерживает тебя здесь?
— Куда мне идти, Мататьягу? Куда нам идти?
— Идите в землю Офраим, — ответил отец с горечью и непреклонностью в голосе. — Идите в пустынную, дикую землю, где мы живем в шалашах, как жили когда-то наши праотцы, и где мы накопляем силы для борьбы. И не преклоняйте колени ни перед кем, даже перед Господом Богом нашим, ибо он не требует этого.
И, отстранив Яакова, адон прошел к алтарю, опрокинул его и пошел прочь из Шило. Мы молча двинулись за ним, лишь Иегуда прошептал мне на ухо:
— В нем пылает пламя. О, если б он был молод, Шимъон, если бы он был молод!
— Он молод, — отрезал я. — Он молод, и он не нуждается в том, чтобы его называли Маккавеем.
— Что ты имеешь в виду?
— Разве не ясно, что я имею в виду? — пробормотал я.
Он схватил меня за плащ и спросил жалобно:
— И ты тоже, Шимъон… Во имя Бога, что я тебе сделал, почему ты так ненавидишь меня?
— Ничего.
— И ты ненавидишь меня из-за ничего?
— Ничего, — повторил я. — Ничего. Пошли! Старик не будет нас ждать.
Мы вышли на дорогу, пересекли долину и пошли вверх по склону холма. Уже вечерело, когда мы поднялись на вершину утеса, откуда нам открылся широкий обзор на много миль вокруг. Там мы устроили привал, поели хлеба и запили его вином, а затем, завернувшись в плащи, улеглись спать вокруг тлеющего костра. Спустилась ночь, но мне никак не спалось, я все вспоминал и вспоминал события этого дня — короткую кровавую резню возле постоялого двора и суровость адона, и еще вспоминал я о том, что было раньше: вспоминал наше счастливое детство в Модиине, вспоминал Рут и ее любовь ко мне и мою любовь к ней, — теперь эти воспоминания уже поблекли, так коротка и непознана была нами жизнь наша.
И как бывает всегда, когда в короткие часы между ночью и рассветом человеку не спится, жизнь представилась мне проносящейся грезой, которую хочется удержать, мечтой, к которой вечно стремимся, как я стремился к любви и нашел ее в тот миг в Модиине, — в тот краткий, напоенный солнцем миг, когда не было для меня никакого вчера и никакого завтра, а было лишь сейчас.
И столь тяжек был для меня гнет воспоминаний, гнет страха и одиночества, что я поднялся и подошел к угасающему костру, который уже не излучал тепла в тот тоскливый предутренний час. Вдруг кто-то тронул меня за локоть, и я, обернувшись, увидел адона, который смотрел на меня своим ястребиным взглядом. Или ему тоже не спалось?