Федерико Андахази - Город еретиков
— Быть может, ты захочешь заниматься чтением не в одиночку, а так, как это делаю я? — сказала настоятельница, намекая на собрания в библиотеке, во время которых она в полный голос зачитывала откровения святых дев.
Кристина подумала про себя, что, если ее заметки станут общественным достоянием, ее писательство может стоить ей жизни и теперь уже у нее не будет возможности начать сначала, как это случилось после ее изгнания из семьи. Действовать нужно было стремительно. В тот самый момент, когда настоятельница раскрыла тетрадь, юная монашенка прошептала:
— Как долго я ждала этой минуты…
Лицо аббатисы просветлело. И тогда Кристина взяла ее за руку, тем самым заставляя выпустить тетрадь. Она поднесла палец матери Мишель к своим губам, оросила своей слюной и медленно повела его по своему телу — сначала по шее, потом по груди, до самого соска, оставляя горячий влажный след. Девушка закрыла глаза, словно не желая быть свидетельницей этой сцены, в которой она не только исполняла ведущую роль, но которую сама же и разыгрывала с единственной целью — не позволить аббатисе прочесть ее записки. И вот, направляя палец настоятельницы, Кристина продвигала его от одной груди к другой. Девушка жмурилась все крепче, представляя, что это палец Аурелио; мысль об этом позволяла ей продолжать и даже бороться с отвращением. Мать Мишель заходилась в стенаниях; в конце концов она добилась того, чего желала с первого дня своей встречи с Кристиной. Аббатиса получала нездоровое наслаждение от ситуации, когда ее подопечная становилась ее повелительницей, и целиком отдавалась ей на милость. Таким образом. взяв инициативу на себя, послушница могла продолжать игру так, как сама пожелает, и при этом ставить барьеры безудержному любострастию настоятельницы. Однако тетрадь с еретическими записями Кристины все еще лежала на юбке матери Мишель, и это сильно беспокоило молодую монашенку; когда она попыталась завладеть тетрадью, отодвинуть ее подальше, аббатиса зажала ее между ног, словно догадываясь, что от этого предмета зависит продолжение ее блаженства. И тогда Кристина поняла, что ей будет не так-то просто получить обратно свои записи. Она поднялась с постели, отошла на несколько шагов и стянула с себя монашеское одеяние, подставляя свое обнаженное тело взору матери-настоятельницы, Потом Кристина развернула стул, стоявший возле пюпитра, и села, раскинув ноги, чтобы матери Мишель пришлось к ней приблизиться и выпустить тетрадь. Однако старшая монахиня, захваченная этим зрелищем, только крепче зажала свою добычу между ляжек и, мягко приподнимаясь и опускаясь, принялась тереться промежностью о твердый и тяжелый переплет тетради. Такая позиция оставляла простор для деятельности ее рукам, и настоятельница поспешила избавиться от верхней половины своего платья, обнажив груди — большие, круглые и все еще упругие. Полулежа на скромной постели и не отрывая глаз от Кристины, аббатиса продолжала наслаждаться кожаным переплетом и одновременно ласкала свои соски, время от времени поднося их ко рту и проходясь по ним языком. Все выходило совсем не так, как задумала Кристина: девушка в отчаянии видела, что настоятельница не только не выпускает ее еретических сочинений, но почти что поглощает их своих телом. А ей нужно было вернуть их во что бы то ни стало. Кристина уже ублажила мать Мишель зрелищем нагого молодого тела, теперь девушке предстояло сделать большее. Она поднялась со стула, приблизилась к аббатисе, встала перед ней на колени — и решительным движением задрала подол ее юбки. Но когда Кристина попыталась продвинуться выше колен, она столкнулась с сопротивлением настоятельницы, не желавшей расставаться со своим трофеем. Это была серьезная проблема. И тогда Кристина переменила тактику: очевидно, не могло быть и речи о том, чтобы раздвинуть ноги настоятельницы силком, как будто взламывая дверь; нужно было отыскать хитрый ключик, с помощью которого дверь мягко распахнется сама. И тогда послушница собрала всю свою смелость, нежно приникла к своей настоятельнице и поцеловала ее в губы. Когда Кристина почувствовала, что мать Мишель покорна ее воле, она, не прерывая поцелуя, прикоснулась к грудям аббатисы и принялась ласкать их так, как это умеют делать только женщины, — задерживаясь на тех местах, возбуждение которых было бы приятно и ей самой. Затем Кристина, лежавшая на аббатисе, сделала неожиданный переворот, и ее лоно очутилось прямо перед лицом старшей монахини, а ее собственное лицо легло поверх юбки, рядом с тетрадью. Только тогда настоятельница раздвинула ноги, наконец расставаясь с этими драгоценными записями. Но теперь Кристине предстояло перешагнуть через последние барьеры. Это была цена, которую она согласилась заплатить за свои записки. Кристина никогда прежде не прикасалась к лону другой женщины; однако, располагая сведениями о своем собственном строении, она в точности знала, как обращаться с женским телом, чтобы доставить ему максимальное удовольствие. Так она и поступила. А еще Кристине не осталось ничего другого, кроме как позволить аббатисе проделать то же самое с ней самой — а познания этой женщины в искусстве наслаждения были прямо пропорциональны ее возрасту и ее мудрости. Изнемогая от собственных стонов, две женщины полностью отдались друг другу — пока одновременно не достигли экстаза, а вслед за этой вспышкой на них снизошла усталость от хорошо исполненной работы.
Удовлетворенная и наконец-то успокоенная, мать Мишель оделась и вышла из комнаты — с бессонницей теперь было покончено. Кристина прижала тетрадь к груди и так и заснула — в надежде, что наутро начисто забудет о происшедшем.
20
Лирей, 1347 год
Жоффруа де Шарни был неоригинален в своем стремлении любыми способами завладевать священными предметами. На самом деле охота за реликвиями восходит к эпохе Амвросия, епископа Миланского, к 300 году. Если в Риме сохранялись останки Петра и Павла, если в Константинополе были Андрей, Лука и Тимофей, если в Иерусалиме нашли голову Иоанна-Крестителя, цепи, которыми истязали Павла, и даже крест Господень, то чем же хуже его город? Интерес Амвросия к святыням граничил уже с болезненностью. За время его пребывания в сане епископа находки сыпались как из рога изобилия — и если не все они, то большая их часть были грубой подделкой: епископа Миланского приводили в восхищение гвозди, пронзившие плоть Христову, а Елена, мать императора Константина, превратила их в украшения для своего скипетра. Этот культ начал принимать обличье суеверия, и пресвитеру Вигиланцию пришлось даже объявить почитание реликвий идолопоклонничеством. Светские власти озабоченно наблюдали, как множится число могил святых — это было делом рук монахов, которые без зазрения совести разделывали тела на части и продавали, словно речь шла о коровьих тушах. Монахи зашли так далеко, что император Феодосий был вынужден издать указ, гласивший: «Захороненные тела нельзя ни расчленять, ни перемещать. Запрещается покупать, продавать или делать предметом какого-либо торга останки мучеников». Вот именно это и стремился предотвратить Анри де Пуатье. Всякий раз когда Жоффруа де Шарни заводил речь о возможности разместить в новой церкви величайшую реликвию всего христианского мира, епископ города Труа занимал осторожную позицию Вигиланция и Феодосия, осуждавших могильный фанатизм Амвросия. Однако и Жоффруа де Шарни, и его предшественник, епископ Миланский, знали, что гораздо проще проникнуть в сердце толпы с помощью суеверия и доверчивости, чем с помощью веры — через магию, а не через слово Священного Писания. Как только были свергнуты языческие боги древности, они превратились в ужасных демонов, заставлявших трепетать мнительные души. А потому останки святых представляли собой надежную защиту от дьявольских порождений, таившихся в сумерках. Чем больше реликвий удавалось накопить в церкви, тем больше становилось число прихожан, каждый день приникавших к ней под крыло. Жоффруа де Шарни напоминал епископу, что на могилах святых возводились целые соборы, что одно-единственное ребро какого-нибудь мученика способно привлечь многотысячные толпы. Но прелату даже не интересно было знать, какой именно реликвией обладает, по его словам, герцог. А ведь Жоффруа де Шарни, не имевший в своих руках пока что даже подделки, уже полагал себя обладателем той самой плащаницы, что покрывала тело Христово. Итак, видя, что все разговоры с Анри де Пуатье ни к чему не ведут, герцог решил двигаться дальше по намеченному плану и уже со святыней в руках добиваться разрешения на постройку церкви — если потребуется, то и у самого Папы.
Прежде чем привлекать к работе художника, герцог, запершись в своем доме в Лирее, принялся раздумывать, как же должна выглядеть эта плащаница. В первую очередь она должна нести в себе дыхание чуда: так же, как на мифическом Эдесском плате и на полотне, только что виденном им в Овьедо, на ней должен быть запечатлен образ Христа. Но его плащаница должна затмить собой невразумительное Овьедское полотнище; с другой стороны, для создания эффекта правдоподобия ей требуется поддержка истории. По замыслу герцога, как только святыня будет выставлена на обозрение, люди тотчас же поверят, что это и есть прославленный mandylion из Эдессы и что герцог завладел им с помощью геройских подвигов в бытность свою рыцарем-тамплиером — каковым он в действительности никогда не являлся. Но тут возникала серьезная проблема: по всем свидетельствам, на этом загадочном Эдесском полотне был запечатлен только Христов лик. На этот счет споров не возникало: само существование этой утраченной турецкой плащаницы могло вызывать сомнения, однако, даже если все рассказы о ней были мифами, они единодушно свидетельствовали, что платок покрывал только лицо Христа. А Жоффруа де Шарни не собирался довольствоваться малым. Он должен был предоставить людям Сына Божьего в полный рост. И вдруг герцога озарило: из самой неприемлемости выбора возникла идея, примирявшая обе возможности. Этот лик Христа, запечатленный на ткани, который, если верить слухам, видели во время осады Эдессы, должен быть не платком, а широким полотном, но свернутым так, что было видно только лицо. Герцог взял со стола большой лист бумаги и, неумело черкая углем, изобразил на нем человеческую фигуру. Потом он начал сворачивать и разворачивать бумагу, пока не добился того, что на виду осталось только лицо. Для этого понадобилось сложить лист в четыре раза. Вот она, направляющая идея, подумал про себя герцог. Таким образом, мифический эдесский mandylion превратился в саван, полностью покрывавший тело Христово. Герцог подумал о фреске в одной авиньонской церкви, которая когда-то сильно его взволновала. Это был диптих: на одной части было запечатлено снятие Иисуса с креста, а на другой изображалось, как Иосиф Аримафейский оборачивает тело Христа полотнищем. Герцог вспомнил, что этот кусок ткани на фреске столь обширен, что охватывает все тело целиком. Спина Иисуса покоилась на полотне, ткань загибалась над его головой и покрывала его спереди, до самых ступней. Если Христова плащаница и вправду была такой, как изображалась на фреске, это создавало определенные трудности, однако давало и немалые преимущества. В таком случае полотно должно быть по меньшей мере в два раза длиннее. Жоффруа де Шарни снова принялся неумело рисовать человеческую фигуру — теперь на самом большом куске бумаги — и убедился, что теперь, чтобы на виду осталось только лицо, бумагу придется перегибать восьмикратно. Но такая стопка ткани будет слишком плотной, ее невозможно в течение длительного времени выдавать за обычный платок, подумал герцог. И все-таки для него такой вариант несказанно полезен: теперь на ткани отпечатается не только лицо Христа, как на платке в Овьедо, а все тело целиком, спереди и сзади. Такое изображение куда более красноречиво, поскольку являет собой диптих как бы из двух портретов — Иисус к нам лицом и Иисус к нам спиной; впервые Господь показан во всей своей полноте, таким, каким он и был. Сердце герцога забилось чаще от одной только мысли об этом. Если бы он обладал способностями художника, то начал бы работу прямо сейчас, своими собственными руками, чтобы никто, кроме него, не узнал о тайне плащаницы. Однако ему требовался художник, и уж конечно, чрезвычайно одаренный. Теперь так: каким образом фигура Христа запечатлелась на полотне? Разумеется, чудесным образом. Но как может выглядеть чудо, сотворенное с куском ткани? Это должно быть нечто пленяющее, доселе невиданное. Жоффруа де Шарни быстро отбросил мысль о нанесении: на полотно крови или иной субстанции, схожей с ней по виду. На то имелось две причины: во-первых, кровь являлась веществом физическим, а это могло наложить отпечаток на метафизический характер чуда; и во-вторых, могли возникнуть предположения, что плащаница — это всего лишь подражание полотну из Овьедского собора. Герцог расстелил на полу плащаницу, купленную им у торговца с площади, и в очередной раз подверг ее тщательному осмотру: Жоффруа де Шарни убедился, что это столь грубая подделка, что она может послужить ему примером, как не следует поступать. Работа художника была до такой степени очевидной, что можно было различить даже отдельные мазки. Черты лика Христова были в точности скопированы с изображения, впервые появившегося в Византии, а потом навязчиво воспроизводившегося в бесчисленном количестве картин, скульптур и барельефов. Цвета были слишком яркими и реальными, чтобы свидетельствовать о чудесном событии; этот рисунок никоим образом не производил впечатления Божественного творения, если даже предположить, что Господь снизошел бы до такого банального занятия в сравнении с его высочайшими помыслами. Герцог решил про себя, что плащаница, которую он собирается изготовить, не должна напоминать картину, не должна рассматриваться как произведение искусства или провоцировать на какие-либо эстетические суждения — она должна быть выполнена в неподражаемой, ни с чем не сравнимой технике. Это должно быть творение такой природы, чтобы созерцающий его проникся ощущением чуда.