Юзеф Крашевский - Божий гнев
Князь Радзивилл с улыбкой перебил ее.
— Но я привезу его к ногам вашего величества, — сокрушенного и кающегося во грехах; это не подлежит сомнению. Я и ксендз де Флери можем быть свидетелями торжественно данного слова, которого король не может нарушить, а, кроме того, просьба о разрешении, посланная в Рим, хотя бы в ней не было надобности, служит письменным доказательством. Больше и требовать нельзя.
Королева молча согласилась, но вздох вырвался из ее груди.
— Буду говорить откровенно, — сказала она. — Я имела время хорошо узнать короля Казимира и оценить его достоинства: прежде всего большую и искреннюю набожность, благородные стремления, доброе сердце, но вместе с тем и детское легкомыслие, недостаток мужской твердости, порыв ко всему и разочарование во всем. Знаю далее, какую трудную задачу беру на себя, стоять подле него на страже достоинства, чести и будущих судеб Речи Посполитой.
— Страна и мы сумеем оценить это, — сказал Радзивилл. — Предоставленный самому себе, Ян Казимир не справится с тяжкой смутой, которую мы переживаем. А никакого другого у нас нет: он кровь наших королей, предназначенная нам от Бога.
С этого торжественного тона разговор быстро перешел на повседневные дела, занимавшие сейм: войско, выбор вождей, командование, которое хотели вручить Иеремии Вишневецкому, опасения и зависть, которые возбуждала его популярность и уже добытая им слава.
Были такие, которые не только пугали им гетманов, но считали его небезопасным для самого короля, так как он-де не преминет присвоить себе всю славу победы. С другой стороны, ненависть, ожесточение Хмеля и казаков против Иеремии всего лучше доказывали, что самое имя его уже было для них грозою и ужасом. Можно ли было отвергнуть такое грозное оружие?
В сейме тоже мнения расходились. Кисель, который всех лучше знал силы взбунтовавшегося казачества и татар, требовал прежде всего переговоров; другие же считали их срамом и жаждали победы, которая смыла бы пилавецкий позор.
Только тем и можно было утешаться, что все, начиная с духовенства, спешили с пожертвованиями, принося Речи Посполитой по несколько сот людей, по несколько тысяч злотых, смотря по состоянию. Сам Радзивилл увеличил число обещанных драгунов и пехотинцев, и обещал отдать все до последней рубашки.
— Я готов продать свои родовые имения, — заявил он публично. — Отняли у меня Олыку. Бог дал, Бог и взял, но последним куском хлеба надо делиться с матерью.
Так говорили почти все, и лишь небольшая кучка боязливо оглядывалась на свои частные дела.
Королева утешалась этим.
В назначенный день канцлер явился в Непорент, и король любезным приемом заглаживал свою оплошность. Впрочем, не было человека менее злопамятного, чем Радзивилл, который не однократно давал доказательства своего благодушия Владиславу.
Зашла речь о королеве. Король с жаром заявил, что желает изгладить всякие следы недоразумения, готов объясниться откровенно и дать торжественное обещание.
— Положение того требует, — сказал канцлер, — королева вправе желать обеспечения. Само женское достоинство вынуждает ее к тому.
Король шведский поспешил уверить, что он готов на все и признает необходимость откровенного объяснения; Радзивилл намекнул, что подписание просьбы о разрешении на брак, хотя бы запоздалое, может служить ручательством.
Казимир и на это согласился. Он старался убедить самого себя, что иного пути нет и что он должен считать себя счастливым.
В назначенный день, вечером, он должен был инкогнито явиться к королеве. Казимиру теперь так же хотелось ускорить этот день, как раньше отложить его.
Вполне спокойно, уверенная в себе, королева, отдав надлежащие распоряжения, ожидала гостей. Только ксендз Флери, духовник Марии Людвики, должен был быть свидетелем этого посещения, которое решало судьбу королевы и обеспечивало ее будущность.
Если муж мог оказаться довольно невыносимым, ввиду его капризного нрава, то положение, которое он приносил с собою, было желанным. Вернуться во Францию, которая стала для нее почти чужою, она не могла; но ей горячо хотелось работать на пользу интересов Польши.
С какими чувствами вошел к ней король, старавшийся веселым выражением лица прикрыть свое смущение, нетрудно себе представить. Он тщетно старался придать себе мужество, но королева своей естественной, смелой и свободной приветливостью, в которой не чувствовалось ни малейшей обиды или злобы, ободрила его.
Радзивилл взял на себя заботу вести разговор так, чтобы объяснение наименее затруднило короля и прошло как можно глаже. Хладнокровно, с полным самообладанием, естественным в женщине, воспитанной при дворе, Мария Людвика приняла объяснение, проявляя умеренную благодарность и признательность будущему супругу, который старался казаться влюбленным и полным нежности. Это немного стоило королю, который к каждой женщине чувствовал слабость в часто выказывал ее даже самым безобразным манером.
Мария Людвика с иронической усмешкой принимала его запоздалые вздохи и умильные взгляды.
У ксендза Флери оказалась готовая просьба в Рим, которую король подписал, не читая.
Так все кончилось, согласно заранее принятому решению; крышка захлопнулась. За ужином по-итальянски, то есть состоявшем из сластей, холодных закусок и вина, когда канцлер поднял бокал за здоровье короля и королевы, Ян Казимир подошел с бокалом к Марии Людвике и поцеловал ее в лоб.
Беседа, несколько подогретая испанским вином, перешла к более мягкому тону и продолжалась еще несколько времени; а королю надо было возвращаться в Непорент, и на этом основании, оставив канцлера с королевой, он сел в свою карету, ожидавшую его на дворе.
Усаживаясь, он повернулся и увидел Стржембоша. Не нужно объяснять, почему его усики и лицо напомнило королю о Бертони и ее дочери, но трудно понять, как могла ему прийти фантазия заехать в обществе Стржембоша в Старый Город, к итальянке.
Был он в каком-то причудливом настроении духа и вздумал взглянуть на красавицу Бианку, о которой столько слышал в последнее время; к тому же шутка, которую он собирался сыграть со старухой, привезя к ней Стржембоша, забавляла его.
— Слушай, Стржембош, — сказал он, наклонившись к нему, — как ты думаешь? Старуха Бертони уже спит? Небось с петухами ложится, а?..
Дызма не дал ему кончить.
— Наияснейший пан, иногда у них поют и играют до полуночи.
— Но если ты только заикнешься, что я там был…
Дызма уже шептал что-то на ухо кучеру и сам подсел к нему на козлы; карета тронулась.
На улице стояла тьма, но дорога была знакомая, а отъехав подальше, они могли зажечь факелы, запас которых имели с собою.
Король, решившись на неблагоразумный поступок, уже раскаивался и жалел, готов был вернуться, но тщетно звал Стржембоша, который так был поглощен своим счастьем, что оказался глухим к голосу своего государя.
Карета остановилась, но король не думал выходить. Он выглянул и убедился, что все окна верхнего этажа освещены.
— Стржембош! Слушай-ка! — крикнул он, высунувшись из кареты. — Ступай наверх, вызови ко мне Бертони. Может быть, у нее гости, а я не хочу, чтобы меня здесь видели. Скажи ей, что карета стоит у дверей.
Дызме только и нужно было, чтоб его спустили с цепи. Двери дома еще не были замкнуты, и хотя на лестнице царила тьма, он нашел путь каким-то чутьем. Кто знает, не бывал ли он уже здесь. Нет ничего мудреного, что, может быть, он уже и бывал.
Постучался, но музыка заглушала стук в дверь, и ему пришлось войти, чтобы не заставлять ждать короля.
В передней стояла собственной особой Бертони, разряженная и говорившая что-то слуге, когда на пороге показался Стржембош. Дьявол или упырь не произвели бы на нее такого страшного впечатления; она завопила благим матом; но Стржембош быстро подошел к ней.
— Король со мною! Король! Ей-богу! Тише… Король!
Из комнаты, в которой забавлялись и пели, выбежала встревоженная Бианка и какая-то другая девушка, но Бертони живо захлопнула двери у них перед носом. Она была так смущена, взбешена, раздражена, что сама не знала, что делать.
Стржембош как неустрашимый посол государя продолжал исполнять то, что было ему поручено.
— Наияснейший пан в карете у ваших дверей. Он, может быть, оказал бы вам честь и зашел на минутку, но не хочет, чтобы его видели и узнали.
Бертони мало-помалу освоилась с неожиданным происшествием и пришла в себя. Только разговаривать с этим нахалом Стржембошем было для нее смертельной досадой, а приходилось.
— У меня никого нет, кроме одной девушки, которая, наверное, никогда его не видала, и дочери, которая видела его так давно, что не узнает; пусть войдет.
Бертони была обрадована и обозлена разом. Она предпочла бы не принимать короля, лишь бы не видеть у себя Стржембоша. Была уверена, что Бианка заметила его, узнала и теперь смотрит на него в замочную скважину.