Андрей Косёнкин - Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Глава 5. Искушение
Из распахнутых настежь окон желтым, тягучим медом в гридницу вплывала жара. По скобленым, широким плахам дубового пола пятнистым котом лениво гуляло солнце. Прокопченные за долгую зиму стены, обитые тесаными сосновыми досками, от яркого солнца горели нежным янтарным огнем, будто наново засочилась из них живая, прозрачная смолка. Воздух стоял недвижим; лишь порой в солнечных бликах, отраженных от серебряных боков чаш, от тяжелых нагрудных крестов да драгоценных рукоятей мечей, вспыхивала вдруг, радужно струясь на свету павлиньим хвостом, легкая, точно нарочно толченная пыль.
Снизу, от волжских пристаней да от Торга, доносился невнятный гам: купцы ли, ярясь, наперебой зазывают к товару, нищие ли разом гнусавят одну унылую песню, скотина ли мыкает, баба ли плачет, пьяный мужик веселится — ничего не понять. Отсюда, с горы, из княжьего терема в тех звуках определенного разобрать никак невозможно — так-то, бывает, шумит мельничное колесо вдалеке. Обычный шум торгового городища…
Но вот уже ближе и более явственно слышно, как бабы на тьмацких мостках бьют вальками белье: «так-та-да-дак…», будто крутят трещотку; слышно и то, как звонко визжат ребятишки, купаясь на мелководье, среди гусей и кувшинок. Сколь из тех желтых да белых, хрупких, неверных кувшинок ни плетут венков девицы каждое лето, на Тьмаке их почему-то не убывает. Да и гусей, окаянных, сколь их зимой ни едят, меньше не становится. Вот и теперь было слышно, как заполошно, потревоженно гыкали гуси на тьмацкой заводи. А где-то совсем поблизости, может быть на соседнем дворе, безо всякого смысла тявкала какая-то собачонка, скорее всего просто от скуки летнего дня. Одним словом — июль…
Самое было время теперь, откушав, завалиться на постель, ан, как ни голодно было в брюхе, никто и об обеде не помышлял, никто и руки не поднимал, чтобы прикрыть обычную томительную дневную зевоту — не до сна было тверичам. Званные ко князю бояре сидели по лавкам прямо, глядели строго, лишь изредка позволяя себе утирать пот шапками да концами кушаков с красных, будто напаренных лиц. Все уж давно было сказано-переговорено, да не мирилась душа с унижением! Ждали теперь узнать: каким будет конечное князево слово.
Дмитрий сидел рядом с матушкой во главе стола на высоком отцовом стольце с резной спинкой, с резными же подлокотниками, обтянутыми парчой, слегка уж потершейся в тех местах, где отцовым локтям было особо укладисто и удобно. Справа от Дмитрия сидел Александр, по его зову намедни прибывший из Холма.
Дмитрий был тих и печален. Не мрачен, что более тверичам было привычно в лике и образе Дмитрия, а именно — печален. Таким-то печальным и тихим стал он враз с того дня, как узнал о смерти отца. Тогда-то он кричал, грозился пожечь Москву, ан, как пеший, промерзший вернулся под утро домой, с тех пор и утих. Ни смеха, ни гневливого рыка, ни многих слов от него с того утра никто не слыхал. Может быть, с кем и говорил он задушно, но не на людях. Хоть и благословила вроде бы Анна Дмитриевна жить его с тверитинской дочкой под отчей крышей, из загородского дома Дмитрий Любаву не перевел, по-прежнему предпочитал навещать ее там. Все знали, что князь там бывает и часто живет там подолгу, однако теперь поездки его туда стали не то чтобы скрытны, а как-то тихи и незаметны. Едино, в чем Дмитрий остался тверд и даже более требователен и доделист, так это в стремлении крепить и растить взлелеянную еще отцом, могучую тверскую дружину. Серебро, что с торговых пошлин исправно текло в казну, шло в основном на приобретение оружия, резвых боевых лошадей да на оплату жалованья служивым людям.
Среди них как-то само собой много появилось молодых новых лиц из тех, кто был отличен в ратной чести и доблести. Худой вестеноша, что прибежал весной из Москвы и лучшим делом для которого, по мнению многих, было бы болтаться в петле на виселице у городских ворот, и тот был отмечен Дмитрием за то, что один одолел сразу нескольких тверичей. То ли сам он занесся над ними и ответил что невпопад, то ли тверичи безо всякого повода решили выместить на нем свою злобу на коварного московского Юрия. Как ведь бывает? Слово за слово — и сцепились вроде бы ни с того ни с сего, была бы охота. Однако москович-то оказался не робок, да к тому же и ловок. Один пятерых раскидал, да так бережно, что до смерти никого не зашиб, а сам цел остался. Конечно, как ни ловок, один-то среди чужих вряд ли он долго бы прожил, не ныне, так завтра голову б ему все равно проломили. Так бы оно и случилось, коли бы не приметил того Дмитрий! Михайлович; случилось-то это безобразие как раз на княжьем дворе — Дмитрий и глянул на шум из оконницы. Тут он и вспомнил, что много ли, мало, а остался-таки должен московичу.
— Эй, малый! — сойдя на крыльцо, позвал московича Дмитрий. — Поди-ка сюда!
Стоя спиной к городьбе и все еще держа в руках увесистую оглобельку, москович затравленно оглянулся на голос, то ли обрадовался, то ли пуще затрепетал, и так с оглоблей в руках и пошел к крыльцу. Опамятовался уж возле крыльца, кинул оглоблю прочь, сам повалился в ноги:
— Князь-батюшка, защиты прошу от людей твоих!
— Ну, это ты, скажем, шутишь, — усмехнулся Дмитрий, строго глянув на незадачливых тверичей, с опущенными от стыда глазами подбиравших по двору шапки. — Защиты-то от тебя им, поди, искать нужно.
— Так ить я ж не со зла, — покаялся малый.
— За то не виню, — досадливо махнул рукой Дмитрий. Было ему ох как неприятно, что этот пришлый, да к тому же москович, так легко отделал его людей, вооруженных железом. — Ты другое ответь: пошто на Тверь пришел?
— Так ведь с вестью.
— Не ври — за худую весть-то не жалуют. И я тебе за ту весть ни полгривны не дам, — будто предупредил о худшем Дмитрий Михайлович.
Москович вздохнул, вжал голову в плечи, точно страшась удара, но ответил прямо, даже будто и с вызовом:
— А я к тебе, князь, не за наградой шел. Знал, что за ту весть ты меня не пожалуешь…
— Пошто же?..
Москович поднял глаза на князя. Не было в них ни боязни, ни приниженности, к какой давно привык Дмитрий, — одно лишь братское сострадание, которого всем и всегда не хватает, а не только в дни скорби и горести.
— Так пошто же?
— Надо же кому-то и о горе докладывать.
Дмитрий дернул щекой, будто судорогой накоротко свело лицо. Так-то вдруг стало случаться с ним после той ночи, когда он прирезал Кинжала.
— Говори, чего хочешь? Да встань с колен-то!..
Москович послушно поднялся. Был он высок, под стать князю, правда узок и худ чернявым, как у грача, лицом. На том лице, пугалом на осеннем пустом огороде, торчал нос. Да и вообще вида он был вроде бы и не вполне русского, хотя и такого-то вороньего вида людей вполне много встречается на Руси, но дело вовсе не в том — много их или мало, а в том, что человеку такой значительной и тревожной внешности (да тем паче московичу) опасно доверяться с первого взгляда. Такие-то люди нарочно тебя предадут при первом удобном случае либо, напротив, как раз и под самой жестокой пыткой не выдадут.
— Ну, говори, чего просишь?
— Коротко не поведаешь, а долго — слушать не станешь… Возьми меня в службу, князь! — выдохнул жарко москович.
— Пошто же? — усмехнулся недоверчиво Дмитрий. — Али на Москве тебе худо? Кажется, ныне-то ваша взяла сторона?
— То так! — согласно кивнул головой москович и добавил: — Потому и прошусь к тебе.
— Да пошто же?! — Дмитрий аж руками от удивления всплеснул.
— Не хочу я служить московской неправде. Надо, стало быть, чью-то сторону брать. Оттого и пришел к тебе. Прости, князь, что горе принес. Да ведь не я его выдумал… — Он помолчал и еще сказал тихо: — Веришь ли, сызмала, с тех самых пор, как отец твой, великий князь Михаил Ярославич, приходил под Москву на окаянного Юрия, стал он для меня во всей-то Руси единым солнышком ясным. Всю жизнь к нему бился, ан послужить ему добром не успел… Только и сгодился на то, чтобы сыну худую весть принести… Веришь ли, по сердцу хочу с тобой быть. Возьми меня в службу!..
Дмитрий недоверчиво глядел на московича. Больно гладко тот излагал. То ли льстив беспримерно, то ли искренен, не враз и поймешь.
— Как тебя кличут-то?
— Данила я, сын московский. А прозвищем — Грач.
— От каких же родителей будешь?
— Сам не ведаю, — смущенно развел руками Данила и улыбнулся, обнажив белые, крепкие зубы, отчего лицо его вмиг просветлело. — Приемный я выкормыш. В челядинской вырос при дворе князя Ивана Даниловича.
— Знать, Челядьевич… — определил Дмитрий Михайлович и спросил: — А что, Данила, скажи: всегда ли господину своему за добро предательством платишь?
Данила вспыхнул щеками, глаза его налились обидой — вот-вот брызнет слезами, будто малый ребенок.
— Допрежь того не выбирал я, кому служить. Вырос подкидышем и на том говорю: спаси Бог, добрым людям, что вырастили меня. Ан к одному-то месту меня никто не привязывал, а и я не березка чахлая, чтобы век расти на болотине. Спохватился да ушел. — Данила глядел в глаза князю прямо, и не верить ему было трудно. — А что касаемо доброты-то Ивановой… — Он неожиданно зло усмехнулся. — Так врут все — зверь он почище Юрия, только время его еще не пришло. Моего-то отца, люди сказывали, князь Иван не по чести согнал с Москвы, оттого и матушка, почитай что уж мертвая, меня скинула… — Он бы еще чего наврал, так разошелся, но Дмитрий остановил его.